реклама
Бургер менюБургер меню

Кристал Харрис – Последняя девушка PLAYBOY: как мир мужских фантазий на 10 лет стал моей тюрьмой (страница 2)

18

В последний год моего пребывания в особняке Хеф хотел, чтобы я всегда была рядом с ним. Я всегда должна была быть дома не позже определенного часа, но со временем этот час наступал все раньше и раньше. Когда он не знал, где я, то поднимал на ноги весь персонал. Хеф был хрупким и усталым, но о смерти говорил редко.

Единственное, что он хотел до меня донести, – это то, что он хочет быть похороненным в мемориальном парке Вествуд-Виллидж рядом с Мэрилин Монро. Еще в девяностые годы он приобрел склеп за семьдесят пять тысяч долларов. Он сказал, что ему наплевать на то, как пройдут сами похороны; все эти детали он оставляет на мое усмотрение.

«Меня там не будет, – все, что он сказал. – Делай что хочешь». Все, что его волновало, – это то, что он окажется в том месте, которое купил, рядом с местом Мэрилин. Она была первой женщиной, которая украсила обложку «Плейбоя» и появилась на его страницах обнаженной. Он поместил ее туда без ее согласия после того, как купил фотографии у какого-то издания, выпускавшего календари. Она не получила ни цента. И у нее уж точно не было возможности решать, чьи кости будут лежать рядом с ее костями до конца дней.

Я промолчала. Если он этого хотел, значит, так тому и быть. Хеф всегда получал то, что хотел.

Он часто говорил мне, что любит меня.

Он говорил, что будет ждать меня в другой жизни. Я пыталась воспринимать это как нечто приятное, но это чувствовалось как ярмо, практически как угроза.

Днем я часто каталась на машине, просто чтобы выбраться из этого дома. Каждый раз, когда я садилась за руль, я думала о том, как мне не дали уйти. О том, как мне пришлось пробираться мимо охранников, чтобы сбежать. И о том случае, когда я по своей воле вернулась обратно.

Я колесила по Лос-Анджелесу, городу, который я плохо знала, потому что на протяжении десяти лет меня не выпускали из особняка. Однажды я доехала до самого Сан-Диего через грязные кварталы, в которых я выросла, переезжая из квартиры в квартиру после смерти отца; мимо шикарных кварталов, где мы жили, когда моя мама встречалась с кем-то богатеньким.

Я проезжала мимо кампуса колледжа, в котором когда-то училась на специальности «психология», мечтая помогать другим. Я проезжала мимо крошечной квартирки, в которой когда-то жила. Я проезжала мимо кладбища, где много лет назад была похоронена моя первая любовь, когда мы оба были так молоды. Я ехала на пляж, где мой отец любил рыбачить – он всегда любил океан. Я проезжала через все потери, горе, растерянность и ошибки, которые я совершила. В этот момент я задумалась, кем бы я стала, не отвези меня как-то одной ночью автобус особняка «Плейбой» на вечеринку в честь Хеллоуина. Мой выбор – моя ответственность, однако цена была гораздо выше, чем могла себе представить двадцатиоднолетняя я.

Во время таких поездок я иногда звонила маме – она была одной из немногих людей, кому я могла по-настоящему довериться. В особняке у меня не было настоящих друзей. Каждый мог ударить тебя в спину, будь на то хоть мизерный шанс. Все шпионили друг за другом. У нас с мамой были как хорошие, так и плохие времена, но я всегда могла ей доверять. Я рассказывала ей о том, что чувствую себя в ловушке, что меня охватывает паника, что иногда мне трудно дышать, словно моя грудь обтянута железным ободом, который не дает по-настоящему вздохнуть.

– Доченька, – каждый раз говорила она мне, – у тебя есть деньги. Тебя там никто не держит. Просто собери свои вещи и уезжай!

– Я не могу его бросить, – отвечала я ей. А потом давила на газ, потому что боялась, что меня не будет слишком долго. И потому что я знала, что однажды уже сбежала и понятнее для меня ничего не стало.

Когда-то давно я отчаянно нуждалась в Хью Хефнере, а потом, позже, он отчаянно нуждался во мне.

Девяносто первый день рождения Хью Хефнера, состоявшийся в апреле 2017 года, стал для него последним. Он был таким же, как и все предыдущие свои дни рождения. Темой, как всегда, была «Касабланка». Он любил старые фильмы, черно-белую классику, где женщины были типичными беспомощными барышнями, а мужчины – мужественными и сильными, но «Касабланка» была его любимым фильмом. Мы показывали его каждый год в день его рождения в кинозале, где все гости были в костюмах: мужчины в белых смокингах, женщины в облегающих платьях в стиле 1930-х годов. Столовая была оформлена как кафе Рика[1], с плакатами на стенах и декорациями, намекающими на пыльный марокканский бар для экспатов. В конце фильма, когда Рик и Ильза расставались, он плакал. Что-то в этом обреченном романе действительно задевало его за живое. К этому времени я уже знала, что он может быть очень сентиментальным.

Но также он мог быть и очень жестоким.

В тот вечер, в свой девяносто первый день рождения, он, как всегда, расплакался в конце фильма. Он повернулся и посмотрел на меня со слезами на глазах, показывая, что расстроен, как бы говоря: «Сделай что-нибудь! Мне грустно!»

Я взяла его за руку и поцеловала.

Раньше он одевался как Хамфри Богарт[2], носил белые костюмы со смокингами, но теперь у него уже не было на это сил. Вместо этого он надел свою обычную шелковую пижаму, на сей раз черную, а я накинула ему на плечи белый пиджак от смокинга, пытаясь воссоздать былые вечеринки. После фильма все направились в обеденный зал. Я держала Хефа за руку, а он крепко на меня опирался. Он ходил с трудом, но я не хотела, чтобы кто-то это видел. Для всех них он должен был оставаться Хью Хефнером. Он не мог быть стариком. Как и женщины, которыми он украшал себя, он не мог позволить, чтобы люди видели в нем что-то настолько неприглядное, как возрастные изменения. В тех фильмах, которые он без конца пересматривал, актеры не старели, не менялись, не поступали по-другому.

Хефу был девяносто один год, но в его голове ему всегда было полвека; его волосы были густыми и темными, его трубка дымилась, а женщины всегда смотрели на него с благодарностью, готовностью и жаждой. Даже когда он опирался на меня в свой день рождения, в мыслях он все еще оставался тем, кем хотели быть все мужчины и кого хотели все женщины. Тем, кто обладал абсолютной властью. На столе стояли блюда с омарами и тысячедолларовые баночки с икрой. Персонал наливал шампанское в бокалы-креманки до самых краев. Обычные излишества мира «Плейбой». Я стояла, держа Хеффа за руку, позволяя ему опираться на меня, так, чтобы никто не догадался. Сверкали вспышки камер. Люди все время фотографировались. В особняке нужно было постоянно думать о том, как ты, если что, будешь выглядеть на страницах журнала. Нужно было постоянно следить за своим лицом, телом, за своими жестами, позами и выражением лица. В тот самый момент я старалась выглядеть счастливой женой.

Затем вынесли праздничный торт, как всегда безупречно оформленный: наша с ним фотография, нанесенная на глазурь. Хеф – Богарт, я – белокурая Бергман. До меня на торте было лицо Холли, до нее Тины, Брэнды, Кимберли… парад блондинок, чередой следовавший друг за другом.

– Задуйте свечи! – сказала я. Затем улыбнулась и захлопала в ладоши.

На фотографиях с той вечеринки я смеюсь. На мне безупречный макияж и сияющее платье. Мои золотистые волосы спускаются роскошными, сексуальными волнами на плечи в классическом стиле журнала «Плейбой». Но камеры не видят всего, что я скрываю: что Хеф умирает и что я тоже больна. Я нутром чую: что-то не так. Я измотана. Мой мозг словно в тумане, я едва могу думать. Кажется, что мои кости горят. Я не вылезаю от врачей, пытаясь выяснить, в чем дело; я прошла интенсивный курс антибиотиков, мне сделали операцию по удалению грудных имплантатов, которые я вставила более десяти лет назад. Я все еще чувствую себя ужасно. Я трясусь. Я слаба. Я не знаю, в чем именно дело, но внутренний голос говорит мне: особняк «Плейбой» убивает меня.

Мне всего тридцать один год, но, как и Хеф, я чувствую себя старухой, словно, как и он, умираю.

В конце ночи двое здоровенных бывших военных санитаров подняли Хефа по лестнице. Я помогла ему переодеться из черной шелковой пижамы во фланелевую, в которой он теперь предпочитал спать. Я помогла ему лечь в кровать. Кровать была огромной, покрытой искусной резьбой. На потолке по-прежнему висело зеркало, в которое он любил смотреться, когда лежал на этой кровати в окружении принадлежащих ему женщин. В этот вечер, как и в другие вечера, он хотел поговорить о своем наследии и о том, как имя Хью Хефнера будет жить после его смерти. Он всегда говорил, что хочет, чтобы его запомнили как человека, который производит огромное впечатление. Того, кто изменил сексуальные нравы своего времени. Он мнил себя титаном американской истории: тем, кого уважают, кем восхищаются и кого считают героем.

– Я хочу, чтобы ты вошла в совет директоров моего фонда, – произнес он, пока я стаскивала с него тапочки и поднимала его бледные, почти полупрозрачные ноги под шелковыми простынями. – Я хочу, чтобы ты и дальше продолжала мое наследие.

Затем он остановился и посмотрел на меня.

– И я хочу напомнить тебе, – сказал он, не сводя с меня глаз, – чтобы ты говорила обо мне только хорошее.

Он умел быть властным и снисходительным, даже когда просил об одолжении.

Я колебалась, но едва ли.