18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

КОТАБО – «Вибрация югэн: Медитация о невыразимом» (страница 2)

18

Вот почему я не могла передать то чувство в картинах. Я пыталась поймать дионисийское — то есть само по себе неуловимое, взрывное, бесформенное — и загнать его в аполлонические границы холста. Но для этого нужно быть гением, как Микеланджело. Нужно, чтобы твоя рука сама становилась аполлоническим инструментом для дионисийского огня. А у меня не было такого мастерства.

Но Ницше утешил бы меня. Он считал, что даже простое переживание этого столкновения — уже дар. Даже если ты не можешь его создать заново для других. Тот факт, что моё тело вошло в полный резонанс — пусть всего на несколько минут — делает меня причастной к тому же таинству, что и Микеланджело, когда он резал мрамор.

Я только зрительница. Но и зрительница может сгореть.

5. Невыразимое

Все эти философы — Платон, Шопенгауэр, Отто, Ницше — говорят об одном, но разными словами. И все они упираются в стену.

Они не могут передать ощущение. Только описать его контуры.

Платон говорит: «крылья растут». Что это значит — физически? Я знаю. Это когда лёгкие расширяются без причины, а кожа становится прозрачной для света.

Шопенгауэр говорит: «безвольное созерцание». Что это — я знаю. Это когда время останавливается, и ты видишь каждую пылинку, и каждая пылинка — целая вселенная.

Отто говорит: «tremendum et fascinans». Я знаю этот трепет. Он начинается в солнечном сплетении и поднимается к горлу, и там застревает, превращаясь в немоту.

Ницше говорит: «дионисийское». Я знаю этот взрыв. Он приходит не тогда, когда ты ждёшь. Он приходит в музее, за мольбертом, в средненьком фильме. И ты не властен над ним.

Философия хороша тем, что даёт имена. Но красота не терпит имён. Она ускользает в тот самый момент, когда ты говоришь: «Ага, вот оно что». И поэтому в следующей части мы оставим философов — ненадолго — и поговорим о тех, кто пытался не объяснять, а воплотить это чувство в мраморе, на холсте, в словах.

О художниках и поэтах, которые рискнули.

6. Гармония в простоте: ваби-саби и югэн

После Ницше, после всех этих немецких слов — «воля», «представление», «трепет» — мне захотелось тишины. Я закрыла книги и стала смотреть на чашку. Простую керамическую чашку, которую слепил неизвестный мастер. На её боку была трещина. И глазурь легла неровно — где-то толще, где-то тоньше, открывая шершавую плоть глины.

И вдруг я поняла, что эта чашка прекрасна. Не «несмотря» на трещину, а благодаря ей.

В Японии это называют ваби-саби.

Ваби — это одиночество, скромность, глубокая печаль от того, что всё проходит. Саби — это налёт времени, патина, ржавчина, потускнение. Вместе они образуют мировоззрение, которое не ищет совершенства. Оно ищет подлинность.

Западная эстетика, от греков до Ренессанса, была одержима идеальными пропорциями. Витрувианский человек, золотое сечение, Давид Микеланджело — это торжество формы, доведённой до предела. Но Микеланджело, при всём его величии, всё же создал идеал. А ваби-саби говорит: нет, красота не в идеале. Красота в том, что треснуло, что покосилось, что забыто, что уже не нужно никому, кроме тебя.

Чайная церемония. Рику, великий мастер чая, разбил дорогую китайскую вазу и сшил её осколки золотом — так родилось кинцуги, искусство делать трещины украшением. Он не прятал изъян. Он подчёркивал историю. Каждая трещина — это событие, которое случилось с вещью. Вещь стала уникальной именно потому, что была сломана.

Я вспомнила своё рисование. Мои картины не были «высокого уровня». Я чувствовала это остро. Но в моменты, когда я переставала сравнивать себя с гениями, когда я позволяла мазку быть неровным, линии — дрожащей, я вдруг видела в этом свою красоту. Не совершенную, а настоящую. И эта настоящая красота резонировала со мной даже сильнее, чем Давид — потому что она не была чужой.

Ваби-саби учит ещё одной вещи: мимолётности. Сакура цветёт неделю. И именно потому, что она так быстро осыпается, японцы приходят в парки тысячами, сидят под розовым облаком и чувствуют острую сладость момента. Это чувство называется моно-но аварэ — «печальное очарование вещей». Ты знаешь, что красота исчезнет. И от этого она становится ещё пронзительнее.

Мой экстаз перед Давидом длился несколько минут. Потом он ушёл. И если бы он не ушёл, я бы сошла с ума. Мимолётность — это не недостаток красоты. Это её главное условие. Вечная красота — это оксюморон. Красота длится, пока длится резонанс. А потом волна отступает, и ты остаёшься на берегу — мокрой, сбитой с ног, счастливой и опустошённой одновременно.

Но есть в японской эстетике понятие ещё более тонкое, чем ваби-саби. Оно называется югэн.

Югэн невозможно, перевести одним словом. Это — «сокровенная глубина». Это — «то, что скрыто и лишь угадывается». Это — «тень за бамбуковой шторой». Это — «гора в тумане, чьи очертания ты видишь, но вершину — нет».

Дзэн-буддийский учитель Догэн писал: «Увидеть падающий цветок и подумать — это ещё не югэн. Югэн — это когда падает цветок, а ты чувствуешь, как дрожит всё небо, но не можешь объяснить почему».

В театре Но актёр делает паузу. Долгую, мучительную, прекрасную паузу. И в этой паузе — всё. Ты не слышишь слов, но слышишь больше, чем слова могут сказать. Это югэн.

В поэзии хайку Басё:

Старый пруд.

Лягушка прыгает —

Всплеск воды.

Семнадцать слогов. Ни одного лишнего слова. Но внутри этого всплеска — целая вселенная движения, тишины, возвращения к покою.

Югэн — это когда истинная сущность вещи не выставляется напоказ. Она прячется. И именно это притягивает. Ты хочешь войти внутрь. Ты хочешь раздвинуть бамбуковую штору, но знаешь — если ты это сделаешь, тайна исчезнет.

Моё переживание красоты всегда имело эту структуру. Я не знала, что именно меня так потрясло в Давиде. Я чувствовала, что за мрамором скрывается нечто — но что? Микеланджело? Флоренция XV века? Сам образ юного героя? Нет. Что-то, что было за всем этим. Невидимое. Невыразимое. Именно эта тайна держала меня на балконе. Если бы я могла сказать: «А, это потому, что пропорции золотого сечения активировали мой гиппокамп», — экстаз бы не случился. Он случился именно из-за югэн.

Японский мыслитель Дзэами, создатель театра Но, писал: «Цветы должны быть спрятаны в глубине, иначе они не поражают». Вот ключ. Красота, которая выкрикивает себя, которая навязывается, которая очевидна — она быстро надоедает. Красота, которая мерцает на грани видимого, которая вот-вот откроется, но не открывается до конца, — она держит тебя в состоянии вечного удивления.

Именно поэтому я могла испытать то же чувство через двадцать лет, глядя на улыбки в средненьком фильме. В той сцене не было ничего идеального. Не было красивых тел, изысканных декораций, пронзительной музыки. Были только лица. И их улыбки. И что-то неуловимое между ними — то самое, что нельзя назвать, но можно почувствовать. Югэн любви, спрятанный в простой мимике. Если бы режиссёр показал всё — если бы он дал крупный план тел, стонов, страсти — магия бы рассеялась. Но он показал только лица и улыбки. Остальное дорисовала я. И в этом пространстве моего воображения, между кадром и мной, возник резонанс.

Вот что даёт Восток. Он учит нас, что красота — это не объект, а зазор. Зазор между вещью и её тенью, между звуком и тишиной, между словом и паузой. И если ты научишься жить в этом зазоре, то весь мир станет твоим храмом. Даже треснутая чашка. Даже падающий лист. Даже улыбка незнакомца на экране.

Часть II. Воплощения красоты: Искусство как триггер

Вступление. Руки, которые помнят

Когда я вернулась из Пушкинского музея, я не могла рисовать. Карандаш казался грубым, бумага — плоской, а моя рука — чужой. Как можно передать то, что не имеет формы? Как зафиксировать вибрацию, которая длилась меньше минуты, но изменила всё?

Я не знала тогда, что этот вопрос мучил всех, кто когда-либо пытался создать красоту. Не объяснить — а стать ею. Не рассказать — а заставить другого почувствовать то же самое, даже не понимая почему.

Эта часть — о таких руках. О тех, кто рискнул запечатлеть невыразимое. И о тех, кто, как я, стоял перед их творениями и вдруг вспоминал, что он не один, что где-то там, за бамбуковой шторой или за мраморной поверхностью, есть то, что нас всех когда-то соединяло.

1. Экстаз, который можно потрогать: Бернини и святая Тереза

Рим, церковь Санта-Мария-делла-Виттория. Семнадцатый век. Джованни Лоренцо Бернини, гениальный скульптор барокко, получает заказ. Он должен изобразить святую Терезу Авильскую в момент, когда, по её собственным словам, ангел пронзил её сердце золотой стрелой.

Тереза описала это так: «Боль была не физической, а духовной, хотя тело не осталось в стороне. Это сладостнейшее страдание... душа удовлетворяется одним Богом».

Бернини не стал изображать Бога. Он изваял девушку в экстатическом полуобмороке. Её глаза закрыты, губы приоткрыты, голова запрокинута. Ангел стоит над ней с улыбкой, стрела занесена. Всё это — из белого мрамора. Но мрамор здесь ведёт себя как живая плоть: складки одежды трепещут, словно от ветра, лицо Терезы искажено не болью, а тем самым tremendum et fascinans — ужасом и восторгом одновременно.

Сзади Бернини установил скрытые бронзовые лучи, а вверху — окно, через которое падает настоящий, не мраморный свет. И когда ты смотришь на эту скульптуру, ты забываешь, что она из камня. Тебе кажется, что Тереза сейчас вздохнёт.