Константин Волков – Из блокады (страница 58)
— Видишь, разок тебя подарок выручил, значит, счастливый он. Авось, опять сгодится. Как думаешь, перед тем, как поведут на площадь, нас обыщут?
— Обязательно, — уверенно сказал я. — Раз полагается, значит, непременно.
— Кто знает, как у новой власти полагается. Я вот думаю… — Степан вогнал нож меж половиц, начал гнуть в одну сторону, потом в другую. Сталь для приличия посопротивлялась, и, звонко щёлкнув, лезвие переломилось в сантиметре от рукоятки. — Неудачная, видать, поделка. Ты не сильно расстраивайся, ладно? От ножа в нашем положении мало пользы, а лезвие — дело тонкое. Хоть в сапоге можно спрятать, а хоть и в рукаве. Эти дурни и не догадаются. Хорошо бы руки верёвкой скрутили, глядишь, и удастся тихонько перепилить. Тогда и попутчик нам с тобой найдётся. Я бы, ради старой дружбы, помог Асланяну, Пасюка бы с собой прихватил…
Говоря это, Степан приспосабливал лезвие. Он тряс рукой, и кусочек остро заточенной стали выпадал из рукава. После десятка неудачных попыток, Белов сдался.
— Не выходит, — сказал он. — Да не сильно и рассчитывал. Придётся в сапог положить. Ладно, как получится, так и получится. А ты чего замер? Прячь рукоятку, да застилай кровать. А то подумают чего…
За нами пришли. Коренастый и красномордый Помидор сопел, лицо у него лоснилось то ли от пота, то ли от дождевых капель, он ежеминутно утирался рукавом. Худой и бледный Слега деловито и тщательно обыскал нас, заставил разуться, но лезть в чужие сапоги побрезговал.
— Готовьтесь, — сказал он, и пристегнул Белова наручниками к спинке кровати.
Посмотрел я на барачников: Помидор заметно волнуется, хоть и пытается казаться молодцом, только взгляд его трусливо убегает в сторону; Слега, вроде бы, жалеет нас, но чувствуется — будет нужно, пристрелит не задумываясь. Чего скрывать — тут меняи накрыло: до дрожи в коленях, до ударов пульса в висках. Ясно так представил, как иду я по улицам Посёлка, на площади собрались друзья и просто знакомые. Петля на шею, последняя сигаретка, если дадут, и счастливого пути! Степану почти без разницы, для него всё решено, смирился он, даже облегчение на лице промелькнуло. Но я-то помирать не хочу! Нельзя мне!
Усадили меня на кровать рядом с Беловым, пристегнули к другой спинке, и зашёл Пасюк. Показалось, что дышит он тяжело, нет радости в свинячьих глазках. Зато там есть неуверенность. Чуешь, тварь, что скользкое дело затеял? Как люди отреагируют — неизвестно, а назад не отыграешь — свои не поймут. Почувствовал я, боится Пасюков, но жизнь научила его прятать страх даже от самого себя. Я так не мог.
Смотрел на меня Пасюк, и всё понимал. От того ему становилось спокойнее; вот уже появилась чуть заметная ухмылка.
— Побреетесь, или вам без разницы? — милостиво спросил он, когда я опустил глаза.
Степан поскрёб ногтями не пристёгнутой к кровати руки заросший седой щетиной подбородок и сказал:
— Так сойдёт.
— Дело ваше. Готовы? Я народец собрал. Не задерживайтесь, а то снова дождь пойдёт! Тут к вам поп заявился. Позвать, или вам и это без надобности?
— Отчего же, позови, — разрешил Степан, — кто знает, как на том свете дело повернётся.
— Давайте сюда попа! — крикнул Пасюк за дверь. Отец Алексей, словно того и ждал, быстро вошёл в камеру. — Ну что, святой ты наш. Не боишься остаться наедине с душегубами? Может, посторожить?
— Уйдите вон, — тихо сказал отец Алексей.
— Как знаешь, если что, зови. Мои люди за дверью. А я, пожалуй, на площадь сбегаю. Надо бы проверить, — Пасюк ушёл, за ним, оставив дверь приоткрытой, потащились барачники.
— Что, парни, будем исповедоваться? — спросил отец Алексей. — Души, наверное, хотите облегчить?
— Не, — отказался Степан. — Если нет во мне Бога, так на кой я за ним к тебе попрусь?
— А ты, э-э, сын мой? — обратился поп ко мне.
Я помотал головой.
— Ладно, воля ваша. Отпускаю вам грехи, и всё такое… об одном прошу, как приведут на площадь, бузу не поднимайте! Себя вы не спасёте, а людей взбудоражите. Люди сейчас нервные, могут волнения начаться, кровь польётся. Вам надо? И никому не надо! Так вот, Пасюков обещал — будете себя хорошо вести, помрёте быстро. Ты знаешь, Стёпа, умереть достойно в твоём положении — тоже большое дело. Конечно, если хотите помучаться, и на то воля ваша. Но Пасюков своим автоматы дал, а у дружинников оружие отнял. Думай, Степан, а, главное, оцени ситуацию верно: ты всегда старался, чтобы людям было хорошо. Не каждому по отдельности, а так, чтобы всем вместе. Что у тебя получалось — другой вопрос, но ты старался. Бог видит, он зачтёт. А ты сделай хорошее дело и в последний раз; умри спокойно. Не надо больше крови. А я за вас помолюсь.
— Зачем нам твои молитвы? — покачал головой Степан. — И Бог, который про нас забыл, мне не нужен. Я в него давно не верю.
— Я тоже, — неожиданно сказал отец Алексей. — Разуверился, а снова поверить не смог, как ни старался. Люди больше не нужны Богу, а Бог ещё кому-то нужен. Вот я и даю его. Работа, не хуже других, на жизнь хватает. Но я всё равно за вас помолюсь. Авось, пригодится.
* * *
— Белов, ну-ка, руки за спину, и на выход.
Щёлкнули, стянув куму руки, наручники. Тот подмигнул — не дрейфь, мол, парень — и вышел. Я, будто в прорубь ухнул, душа скукожилась и заледенела. Думал, я подготовился, случалось и мне выводить людей из этой камеры, знал, как это происходит. Ни черта я не знал! К тому, что это будет настолько буднично — руки за спину, и марш помирать! — наверное, не подготовишься. Возможно, меня ожидает самое важное событие в жизни, а этим вокруг, наплевать; у них свои проблемы. Останется лес, останется Посёлок, друзья и враги тоже останутся, а меня не будет. Не то, чтобы страшно, а, как-то… неправильно.
Если неправильно, значит, и не должно этого случиться! Мало ли, чего им захотелось, а без приговора вешать не положено! Ни при какой власти. А приговора-то и не было! Меня даже не судили, допросили для порядка, и всё! Сейчас захлопнется дверь, клацнет замок, а я буду, заглушая движением страх, метаться по камере. Пять шагов в одну сторону, разворот, и пять в другую. А потом всю жизнь, сколько её ни останется, я буду стараться этот страх забыть. Пусть так, я согласен!
Тяжко заскрипели половицы. Донёсся звук удаляющихся шагов. Точно, уходят! Облегчение, от которого, почему-то, стыдно, и хочется сходить в туалет.
— Руки за спину, Первов, и не вздумай дурить! — громко сказал Мухомор, а когда он сковывал мне запястья, прошептал: — Ты, Олежка, на меня не обижайся. Так-то ты нормальный, просто жизнь злая, — и, громче: — Выходи, чего мешкаешь? — И совсем громко: — Иди, иди, не задерживайся!
Я поковылял; ноги ватные, раздолбанные сапоги шаркают по полу, а низ живота скрутил болезненный спазм. У тех, кого выводил из камеры я, была надежда. Только сейчас до меня дошло, как это для них было важно — надеяться! Вдруг, отменят приговор, вынут из петли и отправят в лес? Эта надежда жила до конца и умирала в агонии вместе с телом. Как много я сейчас отдал бы за возможность надеяться!
Спрятаться бы, зарыться в землю, как делают личинки жуков, переждать. Смотреть на пасюковские рожи противно; я уставился в пол, на кляксы раздавленных мокриц и ошмётки грязи.
— Пошёл! — толкнули меня в спину. Чтобы не упасть, я сделал несколько быстрых шагов к лестнице. Ноги всё же заплелись, и я больно ударился коленями о ступени.
— Не дури. Шевели мослами, — прогундосили над ухом, и грубая рука, ухватив меня за воротник, рывком поставила на ноги, — не то хуже будет!
Куда уж хуже…
Побрел я к выходу. Лестница. Комната. Стол, на нём — объедки. Крыльцо. Ветер. Серое небо. Вокруг Степана — четверо с автоматами.
Оказался я рядом с кумом, опустил голову, дышать тяжело, влажный воздух с трудом пролезает сквозь стиснутые зубы. Попытался я унять дрожь и тошноту. Не очень-то получилось.
— Ну что, готовы? — спросил Слега. — Сами пойдёте, или тащить придётся?
— Дорогу знаем, — ответил Степан. — Я по ней мильон таких гадёнышей, как ты, провёл.
Мы кое-как, спешить-то некуда, поплелись по лужам, по грязи.
— Двигайся, падлы! — загундосили сзади. — Люди ждут!
Услышав окрик, я невольно прибавил шаг, а Степан, наоборот, остановился. Уткнувшись в его спину, затормозил и я.
— Что за сявка лает? — ехидно протянул Степан. Ему бы о скорой смерти побеспокоиться, а он барачников дразнит, и, кажется, получает от этого удовольствие. Мне бы так уметь! А кум продолжил: — Пасть захлопни, гнусь, и без разрешения не тявкай!
— Как ты меня назвал, сука? — взвился Гундосый. Короткий замах, и приклад автомата впечатался Белову в плечо. Степан под гогот полиционеров опрокинулся в грязную жижу. Поднялся он медленно и неулюже; руки-то скованы. С волос на лицо жидкими разводами стекала серая вода, с мокрой одежды капало.
— Молись, гадёныш, — прошипел Белов, надвигаясь на Гундосого. — Я запомню, расквитаемся!
И так это уверенно было сказано, что я поверил — с того света вернётся и припомнит! Барачник попятился, и я, несмотря на то, что в голове не осталось места ни для чего, кроме собственного страха, догадался — они тоже боятся, даже сейчас боятся. Кума скоро не будет, а ужас, который он нагонял на этих людей, останется. За двадцать лет их мозги пропитались этим ужасом. Понял я это, и сразу полегчало: пусть они трясутся, а мне-то теперь какой смысл?