реклама
Бургер менюБургер меню

Константин Куприянов – Музей «Калифорния» (страница 51)

18

Милый, не страшись, это действительно тяжело узнавать: я умру. Пока живы родители — это все-таки концепция. Дальше ты уж к этому вплотную приближен. Все-таки никого больше нет, защищающего тебя от небытия пустоши великой, когда нет родителей, и хотя не дай бог тебе узнать, ты узнаешь. Как я узнала на третью неделю после твоего отлета в край вечного лета, ведь умер папа, и я погрузилась в звон разбитой вечности: папы нет, и последняя преграда между мною и бывшим до меня небытием, — пропала… Следующей мне быть, а у меня так и нет от тебя сына. Значит, нет и преграды между мною и будущим небытием. Но я вынесла, я несла долго…»

Паузу используем для поцелуя в парке Горького, в цветущем летнем саду, который я запомню так, словно всюду клубились пепельные тучи и будто горы, не существовавшие вокруг Москвы, дымились пожарами, как вечно дымится летом (то есть в любой месяц) ненавистная, вечно цветущая летом Калифорния. Паузу используем, чтоб не прозвучало в весенней столице моей судьбы: «Ты никогда не вернешься, и я понимаю это, и я жду все равно — таково последнее возможное заклятие любви. И я сдалась заклятью черно-пурпурной любви!»

А калифорнийский лес не перестанет гореть, когда я вернусь на запад неизбежно через день или два. Я черный дух, но найду способ вернуться, чтобы вновь насытить пожаром новую плоть. Будет гореть во всех случаях, не перестать литься превращениям, огонь заполняет воздух смыслами, мы придумываем друг для друга легенду и сосуществуем в ней беспечно, стремительным разрядом тока запускаем течение пластов земных и копошащихся по ним жизней. Но когда конец — всему, что я знал, конец, — пропадет целый мир.

Какая у меня жизнь начнется без тебя?.. В Калифорнии будет лето, не нужно видеть прогноз погоды, чтобы знать: возвращение бывает лишь на дальний запад, на последний утес Запада, на периферию чудовищной Западной империи, в контексте которой прошедшая и будущая мои жизни в России — медитативный сон… и даже не человека, а, например, философа, — в обличье беспородной унылой псины, конечно, но таки — философа.

Кажется, я не выживу без тебя, кажется, ты так и застрянешь моей женщиной, не случившейся, но все же… огромной непереносимой занозой в сердце, книгой огненной в раскаленной голове [в попытке простить], но если что-то я и вынес из нашей затянувшейся слишком истории, так это что челюсти времени все перемелют. Радостно, с каждым шагом прочь от тебя роняю по куску прежнего сердца и становлюсь наконец-то бессердечным ведьмаком, а затем и снова чистым, невинным мальчишкой. Радостно, что с каждым шагом тело твое забываю, желание твоего тела растворяется — я уже свободен настолько, что могу рассказать: ты подарила мне это удивительное чувство с двойным дном, когда действительно любить и служить можно одновременно с желанием уничтожить. У верности есть второе дно: я пойду за тобой до края, но только потому, что на краю ты позволишь мне столкнуть тебя в пропасть, а самому позволишь остаться стоять.

Шаг за шагом я ухожу из рабства желаний, превращаюсь в зрелого, а зрелость — это последнее перед исчезновением. Значит, молчание близко. Помню, кстати, это место.

Эти лавки по искусственным холмам, вшитые в землю, в новом, переделанном, превращенном в хипстерский рай парке-музее «Музеон». И это мой две тысячи пятнадцатый, год невинности. Здесь я объявлял любимым друзьям, что покидаю их. Было так страшно и стыдно. Думал: стыжусь, что уезжаю. Думал: боюсь, что они проклянут меня. А боялся-то я только того, что будет. Ничто, кроме меня, никуда не делось из привычного им мира. Да хоть на Марс улети: таким же будет шелест электромагнитного поля, таким же останется правило меняющихся картинок на небе, даже богатство продолжит по-старому перетекать из кармана в карман. Тогда мне еще казалось, что я вернусь и найду их, например, бедными. Что я вернусь и застану двор свой обветшалым, мать свою — сошедшей с ума, а любовь всей своей жизни — потерянной и некрасивой. Не понимал законов превращений. Все остается прежним, и все изменяется сообразно моим превращениям.

Ничего не знал еще там, в парке. Смотрел из невинности на еще не созданное будущее и боялся. Страх — это то, что отделяет нас от бесчинств и счастья, и я покорный служка страха. Теперь уж позади невинное невежество, теперь окрепло безразличие зрелости, я укрепился в ужасе и незаметно растворил его, стою как вкопанный на той набережной. Как если бы заклинание вдруг сработало в материалистичном мире, и я бы вернулся — в себя, в Москву, в дом дружбы, в невинность апреля пресловутую. Даже погода, оказывается, хорошая — легкий ветерок и холодное солнце. Та же погода, что была июнем две тысячи пятнадцатого, когда я сказал им, будто актер на круглой сцене, перед амфитеатром, не допущенный до подлинного выступления, сказал: «Ребят, я уезжаю в Америку. Похоже, в Калифорнию, похоже, в последнее приграничье, похоже, навсегда. Не могу больше мириться с вечной сменой превращающихся во что-то другое сезонов, желаю, чтобы все превратилось в лето, хочу выжать и выдавить из опыта последнее, желаю исчезнуть отсюда. Если я не уеду (забавно, тогда это был твердый аргумент „за“), то не смогу уехать уже никогда, ведь мне целых двадцать шесть». А уже идет две тысячи двадцать первый, и все мы молоды и живы, и все прежние, и все безвозвратно иные.

Как вы тут без вести, что любовь тоже истлеет, превратится сперва из служения одной моей женщине в служение всему, в Любовь к наблюдающему? Впрочем, потом и вовсе в ничто обратится — в шелест страниц да шорох исчезающей во рту папиросы, затяжка за затяжкой… Не будет уже ни дыхания, ни постдыхания, не будет даже желания возвратиться к вам снова, хотя греюсь им еще по привычке. Да, все старые ритуалы я во время приезда соблюдаю свято: мы списываемся, делаем большой общий сход, делаем фотографии, селфи — не селфи, да без разницы, делаем кучу чего, населяем собой пространство соцсети, вскармливаем великую память великого И. собою, не рассуждаем, но знаем: мы сохраняемся. Не может такая пустота сомкнуться за нашими телами, чтобы не осталось ничего. Невозможно…

Хотя начистоту — именно это случилось. Ведь идет апрель, и последняя сходка длится, когда я с трудом узнал вас, но обнял горячо. И поведал без страха, что, мол, будет, наверное, еще одна-две женщины, к которым я что-нибудь почувствую, будет даже десяток, если превратить это в комедию, ладно, но что потом?.. Ведь даже отсюда, из середины, трудно представить, что польется в будущее мой род и какой-нибудь человек с моей кровью вспомнит меня и передаст вперед. («Девочки, передаем за проезд, мальчики, передаем на подарки девочкам!») Погаснем, всей толпой, всей веселой сходкой, я не вижу никакого спасения из этого. И нет причин спасаться от превращений. Воспоминание о забвении — зыбко и туманно, сейчас оно есть, и вот я держу их на ладони, своих любимых, своих ровесников, они навсегда. Но я с облегчением думаю об этом. Где-то глубоко внутри все мы остались. В вечном летнем дне, где я признаюсь: «Я уезжаю от вас, в болезненное, жестокое, неостановимое и нескончаемое лето, это значит, я вырву сердце свое, но я вернусь, точно вернусь, без помпы в груди, но это разве важно? Дождитесь, и давайте тут назначим место вечного сбора».

И они собрались, когда пришел час, в назначенном месте. Я шел мимо как в забытьи: ведь только что моя женщина пообещала ждать в чертоге вечного невозвращения — и вот встал как вкопанный, уткнувшись в свое старое племя, о котором думать забыл, но которое поселено тут общим, взаимным обещанием. Наши взгляды встретились и остановились. И той весной мор протекает, а друзья съели, и выпили, и прочитали меня, и вот меня не стало, сердцебиение остановилось. Кончили ходить все прошлые, прожитые мной энергии.

Стихло все новое, что я успел за семилетний срок добыть и принести им в почерневших от тяжкого труда руках.

И вот зажата запись между двумя не подчиняемыми рассудку вечностями — так любую гору, даже великую, создают долина, беспечно спящая, и всевластное небо. Превратиться и следующей страницей стать — моя участь.

конец

2015–2021, записано в апреле

Постскриптум первый, из которого явствует, что из конца я возвращаюсь к началу и, значит, даже самые банальные тропы бывают действенными

«Все получиться должно было не так, это другая книга, это снова не она», — думаю я, поднявшись сегодня на свет божий из шахты. И хотя ею я размыкаю грудь, и вынимаю сердце и одиночество, и поднимаю их на свет, чтоб растаяли, — я знаю, что это не то и апрель, хитрый второй месяц третьей летней инкарнации, перехитрил и размазал меня.

А знаю я потому, что с моей Ведьмой, любовницей, украденной у незадачливого незнакомца, мы на жаркий июньский уикенд отправились в Аризону, в область красных скал, в городок Седона — вот о чем вначале пойти должно было…

…И ниже мы отправились, будто обманутые плутовским прищуром лилового заката, из объятия Седоны на юго-запад отнесло нас ветром, в безымянное место, вернее не поименованное американцами никак, а у индейцев называющееся Чиотаттва — никто не знает точного перевода, потому что то племя было диким и негостеприимным и однажды целиком исчезло. Гиды и экзибиты говорят: половина племени была отравлена водой своих источников, а половина провалилась в загадочную неизвестность, ведь не могла же вода убить всех поголовно. Но их не стало, и это темная тайна, хотя эху исчезновения не меньше пяти сотен лет и белые люди еще не знали Америки, когда здесь свершилось темное ведьмачье колдовство. Враз не стало всех чиотаттва одной-единственной ночью, словно они снялись с насиженных мест и отправились не по пространственной оси, а по временной, и более на всем протяжении аризонских, калифорнийских, невадских, мексиканских и иных пустынь нет их следа, их стерло из истории, невежественному белому вроде меня покажется теперь, что в этом нет загадки: ну не стало и не стало, большое ли дело?.. Не было у них ни письменности, ни фотографий — разве не все, что не описано и не сфотографировано, уйдет наутро нашей эпохи Возмездия в недостоверный туман?.. Однако местные гиды из других племен, более приземленных, возражают: эти люди точно были еще накануне, а затем их не стало и тысячи их потомков уже никогда не возвращались на Землю. Разве ты не чувствуешь темного колдовского наваждения, заигрывающего тут с твоим ведьмачьим нюхом?