реклама
Бургер менюБургер меню

Константин Куприянов – Музей «Калифорния» (страница 35)

18

Люсия пережила целую серию смертей — может, поэтому ей так полюбилось это место? Рассказывала мне, как полюбила город с первого взгляда, как в первый миг поняла, что будет тут жить. Что ж, знакомо. Она была постарше, чем я, в свой первый приезд, но Америка умеет поразить. Особенно ее непропорциональные, исполинские мегаполисы, утыканные щедро каменными колоссами, которые ни для чего не нужны людям — только чтобы чувствовать себя подавленными (мазохистическое, нездоровое желание…), тем не менее первое воздействие силы — притянуть. Первое воздействие слабого, молодого — быть притянутым. Она говорила, что не знала по приезде ни слова по-английски, в голодный год разрушения красной империи, без особых знаний и перспектив, просто чтобы заработать. Как тут не пасть перед этой силой ниц?

Она говорила, что в Америке на нее подул вихрь всевозможности. Все, что было так трудно, неловко исполнимо на общей для нас родной русской земле, которую наши предки так старательно возделывали, поливали своими слезами и кровью, стало давным-давно клонить нас вниз, из глубин нашей земли дышит густой гений, но и не менее густое страдание, и я не думаю, что это литературное преувеличение; а в Америке, пусть тут и успели пролить свою меру крови за три истекших века, перед этим целые тысячелетия ничего не случалось: ходило своим чередом время, и природа покорно, без вмешательства насильников и убийц, проходила через назначенные ей перемены. Глубину временнóго следа надо учитывать при измерении веса страдания.

Люсия говорила, что пережила пять смертей: рак, переезд, еще один рак, аварию и разрушение семьи. «Пять смертей, — смеялась, — для кошки не так много, остается несколько про запас». В огромном особняке с ней жила кошка рыжего окраса, которая раздражающе однообразно мявкала звуком, скорее похожим на кашель, будь то просьба, укоризна или приглашение поиграть. Кошка была старая, лет тридцати с лишним, но саму Люсию не посмею назвать старухой или даже Ведьмой, хотя однозначно она была могущественной колдуньей, и этот дом, где я прожил несколько дней, сразу после болезни, после отказа легких дышать и нарушения дыхательных ритмов, был живой; в нем перешептывались какие-то странные силуэты, но каждый дом живет по своим правилам: дом профессора Макса прозаически, стерильно чист, маленький алтарь построен лишь в его комнате, это холст на стене с фотографиями учителей, от древних душ давно исчезнувших индусов до вполне современных исследователей ведущих кафедр, ведь согласно теории Макса о разумном живом электричестве нет особой разделенности между людьми, все люди стянуты общим единообразным каррентом, основным напряжением, так сказать, поддерживающим сеть идей между сознаниями, — в этой парадигме ни одна моя история не может быть полностью моей, равно как ни одно открытие профессора Макса никогда не будет принадлежать ему — разумный человек не видит в этом препятствий для работы. Люсия познакомилась с Максом, пока тот жил в Чикаго, и про него, как и про остальных встреченных, отзывалась исключительно хорошо. Мне понравилось в ее волшебном доме то правило, что никто ни про кого не говорит дурного, что в нем много пространства, причем порой совершенно необжитого — дом после исчезновения семьи сделался так велик, что она многими комнатами не пользовалась: держала их законсервированными, в них слонялись мало соображающие силуэты, сгустки электрической волшебной мощи и выли промозглые чикагские сквозняки, рожденные озером. Думаю, это нормально, что на всей остальной улице ни одна живая душа не верила и не практиковала никакой магии — достаточно одного дома, в одном доме может быть достаточно электричества на всех. И вообще, если живешь ты достаточно тихо и невзрачно, то именно в твой дом стечется вся сила улицы.

Я побыл в этом доме, побыл гостем в ее жизни — в интересах книги, — немного приблизился к своей мечте сделаться писателем и снять обузу всех прочих своих профессий и работ. Я заметил, что когда достигаешь какой-то вершины, на которую давно взбирался, то не достигаешь удовлетворения. Один-два раза можно принять это за сбой, но мне близился тридцать первый год, я часто ощущал странный внутренний упадок — словно уже не слепое желание вело меня, а некий комплекс неочевидных, плохо прощупываемых причин, намеков и недосказанности. И вот в очередной раз я выхожу на вершину. Я одолел ужас первых трех лет эмиграции, в четвертом году нащупываю основу, с помощью которой проживу следующие тридцать три без своей Родины и без своей земли. Я в очередной раз молод и завтра снова стану здоров, к своему дню рождения верну себе контроль над дыханием и задышу в полную силу; я достигаю предела в мастерстве и публичного литературного успеха. Но покоя или удовлетворения нет… Мне бы глотнуть здесь холодного разреженного воздуха и посидеть спокойно, но пауза дается тяжелее всего, и я скатывался в отчаяние почти сразу. Паузы случались, но я не мог с ними управиться, паузы не для моего были нутра, хотя именно в паузах, зазорах — говорит моя новая вера — весь секрет.

А Дамиан, когда я заставал его после смены, где-нибудь в полвторого ночи в одном из тех местечек, которые мы впотьмах делили прежде, пока были напарниками, парой, Дамиан, мой братик невоплотившийся, угрюмо усмехался надо мной. У него был все тот же один неизменный ответ. Закинь в тело что-нибудь злое, отрави тело. И я чувствовал, что он прав.

Тело надо травить, если волна сносит тебя вниз. Самолет уносил меня из Чикаго с написанной книгой, на которую уйдет еще добрых полгода труда и которая не принесет мне денег, уходил я из волшебного дома; просторный город посреди унылой степной глади отдалялся, степная гладкая Америка стелилась под цыплячьим железным брюхом… Сменял ее каскад гор и, наконец, после невыносимо долгих рябых наслоений камня и песка, равнины и вздыбившейся горной породы — побережье, спокойный рай, где превращения едва заметны. Я устал. Выздоровление отнимает больше ресурса, чем болезнь, и оставляет энергию лишь на самое главное. За чем я гонюсь прямо сегодня? Третий учитель позади, а ответ только потускнел, и нет уж веры в то, что он и был когда-то. Старое желание не двигает меня в будущее. Я потерял свою направляющую, я потерял наблюдателя: отца?.. Бога ли, женщину? — я потерял… хоть кого-то, кто мог бы наблюдать и придавать этому смысл, и это не первый такой разговор, который я веду. Похоже, что бы я ни делал, это так и будет волнистой пучиной, где просвет приходит, лишь чтобы обмануть. О таких я слышал способах: не верить, что спасение в будущем, не ждать будущего, не полагаться, что будущее что-то принесет. Все лучшее в древности и в этом самом мгновении, где древность пребывает, но я не совсем понял: как тогда идти?

В два ночи закрывались последние заведения. Дамиан мог пойти домой, а мог не пойти — черная бессонница играла в него, как в куклу, и он не знал, заснет ли или промучится еще неделю. Так бывало и задолго до того, как я бросил его.

«You let me down, — отпивая яду, говорил он. — Why now coming for advice? You got your own life now, witches and wizards, you chose this fucking Hogwarts bullshit instead of a real man’s job, instead of the job where man deals with the border of real evil. So wadda’ya want of me?.. I was never alive since I took this path and I was hoping not for any sort of a future. I was just carrying the burden and so were you. Before you got seduced by the Unicorn shit», — он называл мою новую жизнь дерьмом единорогов, объединяя в это все, что я пытаюсь сложить в слове «вера» — отчасти справедливо.

«And you dare crying now», — с презрением добавлял он, видя, как дрогнули мои губы. Прошлое не ждало меня обратно, будущее таило только короткую передышку, затем очередную пустоту и падение. Передо мной возникала мудреная концепция — наука о мгновении. Макс посоветовал спросить Тибетца. Моего четвертого учителя. Сам он не сильно его жаловал, презирал, мне кажется, а Тибетец потом сказал, что профессор завидовал. Но даже если так, именно первый учитель указал мне путь в пещеру коротконогого дедушки-тибетца. Оказались они действительно мало похожи: на первый взгляд, один не обладал ничем из того, что нес другой, и наоборот.

В пещеру Тибетца я пошел без особой охоты, но от безделья — почему и нет? Дамиан не принимал меня назад в мужское братство мертвых: видел и презирал пробуждение во мне. Нашлось свободное время, я надел самую похожую на погожий летний денек улыбку и постучался в дверь к старику.

«Да это ты старик, — не без удивления попенял мне Тибетец при первом знакомстве. Присмотрелся: — А вроде молодой. Душа болит… От предательства, м‐м. Ушла душа на гору, чтобы побывать с болью. Без возлюбленной плохо».

Я пожалел, что уже выложил перед ним некоторые карты на стол, но отматывать было поздно. Впрочем, имя ее уже я не выдал.

«Такой молодой, — все дивился Тибетец, как будто к нему в жесткие маленькие лапки попала неведомая зверушка. — А чего же такие тяжелые мысли? Женщинам да веселью быть бы на уме. Слишком тяжело для души, когда столько мыслей».

Тибетец мне не нравился и нравился: подкупал своей наивностью и некоей потерянностью. Я и сам был потерянный: в новом, переболевшем недавно теле, учившемся по-новому дышать, стремившемся отыскать почву очистившимся сознанием, чтобы схлопнуть границы дозволенного… Подкупало, что похожи были потоки энергии, проходившие через события наших жизней. Тибетец медленно восстанавливался после тюрьмы, а был он человеком старым (по паспорту), но при этом изо всех сил стремился вернуть и молодость, и силу, и, проведя с ним всего несколько месяцев рядом, я заметил результат. Может, четвертый учитель черпал немного и из меня, но не стоит скупиться — преумножает любовь, а отнимает скупость.