Константин Куприянов – Музей «Калифорния» (страница 29)
Началась тогда аллергия на одиночество, которая через пару лет (естественно, в апреле), чуть не убьет меня. Я начинал терять способность дышать, воздух пропадал из комнаты, и я вскакивал без воздуха в груди и напряженно искал с детства позабытый ингалятор.
Здесь было установлено правило: кому плохо — стекается в гостиную в подвале. Это крайняя точка моего бегства на восток — из сухой калифорнийской пустыни на юго-западе в широкий горизонт теплой Атлантики, в хвою сырую северо-восточную.
Дом этот древний, дому лет триста, дом в Кэмбридже, дом из покрашенных в белое досок, в доме хорошо слышно всех тараканов и соседей.
Мой бостонский сосед-индус пятую неделю (мы застряли тут параллельно, будто братья, будто соперники), проходит собеседования, считает себя счастливчиком: по крайней мере, его приглашают на них, и чуть отступает ужасающая перспектива быть выдворенным обратно в третий мир.
Поживешь с мое в Америке, будешь рад звонку даже от роботов, что уж там живые рекрутеры. Они говорили на pigeon English, тем более письменно у него все в порядке — проблема в акценте. Но если хакнешь индусский акцент, то, скорее всего, поймешь все. После года в отделе убийств я знал, что могу понять любой английский, если это английский человека, даже если из-под воды умирающий индус позвонит мне (э‐э, спросить if I am still on the market?.. Well, whatever, he still may call to sell me something), я пойму. И вот мой безликий сосед-индус силился понять рекрутеров и будущих коллег, — все тоже сплошь индусы, это такой индусский междусобойчик, игра в крикет, когда все позабыли правила, играют с помощью фламинго, как во сне у Алисы.
В общем, мне не спалось в те ночи, я выползал без воздуха в теле, во время очередного трехчасового интервью, когда сосед доказывал, что хочет, мечтает, спать не способен без именно этой (с нажимом на «именно», нажимом на «этой») работы, на этот раз уже на какой-то голландский стартап, то есть он постепенно стал сдвигаться на левацкий восток, в край равенства…
Я выполз за воздухом — воздух был всюду, но глотнуть не удавалось. Я в ужасе сел в холодной гостиной под землей, в подвальном зале. Восток не принимал меня — стало очевидно, что Калифорния неизбежна. Раз местный воздух ополчился против меня — что ж… Похоже, все, кто обитал в этом доме, собрались тут, призванные этим ведьминским полнолунием: призраки, когда-либо пойманные им на протяжении трех веков, и все стонали по-своему, а я, последний живой ведьмак среди них, от дара своего отказавшийся, не мог стонать. Хрипел, будто стрелы пронзили и оба моих легких были заполнены кровью. Вот так проходила моя бесконечная последняя бостонская ночь. Пора было улетать из города ума, унеся из него безумие веры.
Впрочем, предвестия болезни я воспринимал неохотно. Даже если карты говорили о чем-то неприятном, опасном, всегда сохранялся соблазн не понять, сглупить или, еще лучше, сказать, что карты глупы, сказать, что карты — суеверие, которым заболеваешь при обилии свободного времени. Так и есть. Это глупость, фальшь, жалкая зацепка за надежду. Нет ничего, кроме случайности в картах и моей попытки трактовать — соединиться с ними умом. Я давал картам уйму времени врасти в себя, а обычной медицине… Медицинская машина тут спаяна на славу, все рассчитано, пощипывающее удовольствием слово «safety» растворено в каждом жесте, все предусмотрено. Это машина, сложенная из денег и профессионализма. Американская медицина не знает себе равных во всем, что касается планирования и оказания услуг привилегированным слоям. Здесь капитализм дошел до своего логического апогея, и леваки злобно воют по-волчьи. Впрочем, местные слишком тупы, чтобы догадаться, что всеобъемлющая медицина — это то, за что можно было бы посражаться с Левиафаном всерьез, что за доступ к этому благу согласились бы бороться и люди, далекие от политики, что к двадцать первому веку плюс-минус появился консенсус, что не умирать — лучше, чем быть больным и стремительно смертным.
Но американской машине глубоко наплевать на человеческие фантазии о «долго и счастливо». Ей нужно создавать ощущение плавного движения, прикладывать ко всем ранкам и сомнениям safety, даже если ценой резких рваных усилий почти изношенных внутренних структур. Ей нужно ласкать тебя и никогда не показывать открыто порывистость. Поэтому плавным будет движение машины через вены бесконечных опиумных наркоманов; плавным должен быть переход к сезону праздника — всегда должен быть праздник для крестьян, и рабочих, и гномов‐копателей. Все плавно делает машина, но инструменты ее — вялотекущая тревога и страх.
Нельзя дать крестьянам по-настоящему расслабиться: в расслабленном человеке рождается прозрение, в расслабленном гноме зреет книга, в рабочем — стих и картина… А в расслабленной парочке родится ребенок, чьи глаза не будут завязаны, который зевнет и странствовать отправится вольным человеком. Вольные люди не нужны машине, вместо сердца которой помпа по прокачке денег, и машина зорко следит, чтоб праздник был, а расслабления не было — сезон начинается с очередного Дня благодарения, огромной семейной традиции, сборища вокруг тела хорошенько прожаренной жирной птицы, всюду короткие дни и почти всюду холод, и даже Сан-Диего накрыт холодной, остолбеневшей хмарью (не каждый, впрочем, год) и почти ничто не цветет… сразу из этого дня протекает Рождество и Новый год — менее значимый, но длящий отдых на один дополнительный выходной день; но и январь щедр — служащие и военные не работают на День Мартина Лютера Кинга, а затем поспевает День всех влюбленных — людям не дадут забыть об одиночестве или о человеке, скрывающем его от них, из всех щелей будет целиться долларовой стрелой назойливый розовый мальчишка, а через пару дней наступает President’s day, надо отдохнуть снова, особенно если ты служащий или военный… восьмое марта тут мало что значит, и уж точно женщину не поблагодарят за то, «что она украшает собой коллектив и вдыхает дух весны в своих коллег» (одна из самых объективных причин уехать из России — не произносить казенных слов, замызганный смысл которых потерялся до твоего рождения), зато вместо него весна наполнена предчувствием Пасхи: великий пост чтят, а атрибутика появляется всюду: яйца и зайцы, зайцы и яйца (еще бывают яйца и зайцы, я упоминал?), для детей придумано развлечение: искать на лужайке оставленные до зари зайцем яйца, и это в целом мило, особенно учитывая, что «Христос Воскрес» мало где услышишь — все-таки атрибутика зайцеяиц лучше маркируется и продается, чем смутный религиозный намек на бессмертие и бесконечность этой канители; но если ты не любишь вида благостных пастырей, старичков в нарядных костюмах, девочек с бантами, пугающе трезвых родителей, держащихся за руки в белых перчатках… кстати, на твое усмотрение вместо воскресения Христова отметить День Патрика (или, разумеется, как выбирает большинство, — оба): зеленый, четырехлистный всюду клевер, и в этот день все обольются пивом, обрыгаются и будут, как свиньи, валяться до утра, торжествуя, как если бы это было не каждый день, а только сегодня, во взрывающемся цветением марте;
апрель, между прочим, если Пасха не падает на него, может оказаться трудным месяцем: тут почти нечего праздновать, разве что у тебя есть локальный повод, ну или ты травокур, и тогда для тебя — 4/20, но мы не пропагандируем, мы стабильно укуриваемся каждый день, вечер, утро, но не говорим, что это хорошо — больше того, употребление нар
август протекает уныло, без выходных, но очумевшее от лета побережье Калифорнии похоже на что угодно, кроме места, где можно работать, я запираю себя в офисе и прошу Дамиана спрятать ключ до Labor day — не забывай, у американца ничего не должно быть похожего на Старый Свет, где старые люди почему-то торжествуют в честь труда на Первомай, — нет, американец встретит его по-своему в первые выходные сентября: это огромный горячий праздник, страшная heat wave является в две тысячи семнадцатом и в две тысячи двадцатом, нагоняя на Сан-Диего жар под сорок, неведомый для наших мест ужас, и океан ненадолго становится липко-теплым, будто потерявшим сознание — делается частью пустыни океан, — пустыня жадно впивает клыки в людей, животных, растения, пьет из нас, делает работу немыслимой и отвратительной, но грядет октябрь: календарное лето уйдет даже из Южной Калифорнии, главное — уйдут туристы, до апреля город примет обычный,