реклама
Бургер менюБургер меню

Константин Кислов – Жизнь и приключения Иннокентия Саломатова, гражданина 17 лет (страница 29)

18

— Здравствуй, стрекоза, — тихо сказал он, погладив растрепанную и горячую Степкину голову. — Дед, здравствуй! Как жизнь в этом честном доме? Как дела?..

Степка засветила лампу.

— Чего не вовремя шатаешься? Дня не хватает тебе? Полуношник. Спать людям не даешь, — ворчал дружелюбно дед Кайла, ворочаясь на своей лежанке.

— По пути заглянул. Машину на большаке оставил. А дня мне действительно не хватает, — отшучивался Дубровин. — Еще бы часочка четыре-пять прибавить. Вот тогда бы я выспался.

Дубровин уселся в простенок и чуть привернул фитиль керосиновой лампы. Степка взялась за самовар, но Дубровин остановил ее.

— Не суетись, обойдемся без чая.

Она послушно уселась на чурбак возле печки. Дед подал гостю банку с самосадом.

— Ну как живем-то? Чего хмуришься, старина?

— Зимогорим помаленьку, — сказал дед и закашлялся. — Газеты к нам не приходят, радива нету. Что делается на земле — не знаем. Как дела идут, как люди живут — ничего не знаем.

— Неважные дела, — сказал Дубровин. — Пока неважные, — повторил, задумавшись на минуту. — Ну а как там? Что там нового?

— Степка на той неделе все обсказала тебе. От той поры не видалась она с парнем.

— Могла бы и повидаться, да не приказывали, — будто в свое оправдание сказала Степка и поправила на голых, гладко округленных коленках шубейку. — Приказа не было, и не ходила.

— Зря и ходить нечего. Условились, в какой день — и все. Ежели у него порядок, придет, — потягивая дымок, рассуждал Дубровин.

— Про то и я толкую, — сказал дед. — А девка девка и есть. Терпенья не хватает. Ругать надо.

— Ругать пока не за что, — сказал Дубровин. — А похвалить — придет время, похвалим. На заимку не заглядывают?

— Слава богу, обходят покудова, — ответил дед. — Взять им на заимке нечего. Магазинов и складов у меня нету. И опять же бабы в тайгу шатаются. То узелок какой несет, то картошки в мешке. Сам двух бабенок встречал. Вроде бы с фермы. — Дед докурил папиросу, которой его угостил Дубровин, и долго кашлял. Потом набил своим табаком трубку и снова закурил, и уже больше не кашлял, а пыхтел и бормотал как-то дремотно и не всегда внятно. — Вчерась одного молодца встретил. Посидели, табачком подымили. Молодец так молодец. Этот, однако, и мишку косолапого без ружья скрутит. Ну а автомат все же на шее таскает. Шибко здоров, варначина.

— На зиму не готовятся? Не замечаешь?

— А кто их знает. Пещеры, поди, давно уже облюбованы. А может, землянок понароют.

— Здесь, поблизости?

— Не знаю, Андреич. Разговора такого не было.

Дубровин глядел на старика и думал о чем-то своем. За стенкой под навесом пропел петух. Дубровин поднялся.

— А этим бабенкам, которых в тайге встречаешь, да и самим «молодцам» при случае скажи: слыхал, мол, от людей, что на фермах и в других населенных местах, что возле тайги находятся, опять милиция живкой живет. И по всем приметам собираются, мол, опять облавы устраивать. И даже, мол, слухи ходят, что в ближний райцентр солдат поставят для обучения. А уж сыщиков этих, разведчиков — ну, мол, чуть не в каждую избу приставили.

— Испугаются они, однако.

— Вот это и нужно.

— Зачем нужно? — недоумевал дед. — Убегут.

— Куда убегут?

— Не знаю куда. Нехорошо так-то, однако.

Степка тоже удивлялась и тоже не могла понять, зачем надо пугать их. Так-то и Кешка вместе с ними может «испугаться», и тогда совсем не увидишь его.

— Видишь, какое дело, — усмехнулся Дубровин. — Ты, конечно, прав, только не убегут, а уйдут, постепенно и тихо откочуют из этих мест. Ежели сейчас послать в тайгу милиционеров да еще солдат в придачу, они разбегутся. Поймают одного-двух, а остальные — кто куда, и тогда их не скоро найдешь. Ежели все оставить так, как есть, и ничем не беспокоить их, они, пользуясь «слабостью властей», обнаглеют и займутся грабежом, чтобы запастись провизией на зиму. Да и тебя не обойдут мимо.

Доводы Дубровина казались теперь и простыми, и убедительными. Дед даже поддержал:

— Дело, дело. Грабить — это уж беспременно будут. Провизия само собой. Шубу ему надо. Катанки надо. Штаны-рубаху за лето износит — тоже подавай. Вон оно куда выходит!

— Совершенно верно, — соглашался Дубровин. — А вот ежели их припугнуть слегка, они отойдут в глубь тайги, оторвутся от населенных пунктов, от поддержки, какую кое-когда получают. А что будет с ними там, на этих новых местах — этого пока говорить не стану. Дело покажет.

— Хитришь, парень. Ох, хитри-ишь.

— А как же? Без хитрости-то, знаешь, что бывает?.. — Он не досказал.

Потоптавшись у порога, дед Кайла вышел во двор, чтобы присмотреть, нет ли кого поблизости. Позадорил собаку, которая с лаем побегала вокруг заимки. И снова кругом тишина. Дубровин еще раз напомнил Степке, как надо встречаться с Кешкой. Сказал, что передать ему и что запомнить. Дед Кайла возвратился в избу и сказал:

— Проводить, однако, придется — ночь шибко смурная. Дождь, кажись, сбирается.

— Дождь так дождь, а провожать не надо. Не заплутаюсь, — отказался Дубровин. — Всего вам доброго!..

Исповедь Рыжего

Кешка не был изнеженным парнем, но привыкал к жизни отшельника и бродяги с большим трудом. Порой даже начинал сомневаться в полезности такого образа жизни. Сомнения приходили в минуты, когда он вспоминал о доме, о своих дружках, об увлечениях и занятиях. Похоже, что где-то на грани этого одиночества и тоски по одну сторону было детство с его озорством и шалостями, с родительской скупой лаской, с увлекательными книжками, вселявшими в сердце трепет ребячей зависти, по другую — юность, пока незнакомая и еще странно тревожная, но уже зовущая к неизведанным тайнам.

И все-таки привычка уже была. Главное, он перестал бояться. Убежище его теперь выглядело не так примитивно, оно стало уютнее и даже теплее. И называл он его уже иначе — по-немецки: вольфшанце. В облике Кешки да и в характере его появилась какая-то суровая сдержанность и еще, пожалуй, жестокость. Теперь он разговаривал с бродягами на том же языке, на каком они разговаривали между собою. Он не раскаивался и не вспоминал уже наказы Дубровина, когда приходилось вдруг кого-нибудь «усмирить» кулаком, если вспыхивал острый конфликт. Все так поступали здесь: где сила, там и закон, и власть, и правда. Впрочем, этим поступкам у него было и другое оправдание: не замарать своего имени, выжить в этой озлобленной и дикой среде, выполнить задание, а быть может, и отомстить... Многих он уже знал не только по чьим-то рассказам, но встречал лично. Они называли его, как и друг друга, по кличке и уже считали своим. У каждого из них были вполне осмысленные готовые оправдания своей подлости. Но в Кешке их оправдания не вызывали ни малейшего участия, а тем более — сочувствия. Наблюдая за ними, он всякий раз вспоминал еще свежие школьные истины о чести, о человеческом достоинстве, о долге и поражался, как все это далеко от тех истин, и потому, быть может, хотелось поглубже проникнуть в тайные причины такого падения. И в самом деле, одни идут на смерть с гордо поднятой головой и отдают свою жизнь за то, чтобы человек был свободен и счастлив, каким он должен быть от природы. Другие же... И не только сейчас, когда безумствует война, — так было и в иные времена. Александру Ульянову предлагали бежать за границу, чтобы избежать казни, но он отказался, «хотел умереть вместе со всеми». Лейтенант Шмидт сказал, что он «идет на казнь, как на молитву». А крепостной русский крестьянин Иван Сусанин? Да что Сусанин! А панфиловцы?.. Они вместе с политруком Клочковым решили, что «отступать некуда». И не отступили. Почему так?.. И уже другой голос отвечал ему: «Дорогой товарищ Кешка, над чем ты ломаешь голову? Жизнь есть жизнь, в ней всегда есть доброе и злое, горькое и сладкое. Есть любовь и ненависть. Есть смелость и трусость». Смелость и трусость...

Вчера Степка передала ему указание Дубровина: побывать незаметно в пещерах, где обосновались сообщники Астаная, и сделать там нечто такое, что нарушило бы их спокойствие. Кешка хотя и не понял, для чего это нужно, тут же пошел выполнять задание. И когда он пробрался в первую пещеру — а там он побывал уже не один раз, — у него вдруг задрожали ноги. Ничего не сделав, он повернул назад и пустился бежать прочь от пещеры. Значит, и у него в определенной обстановке нервишки сдают. Значит, и он пока еще не из храброго десятка. Как же так? А ведь еще совсем недавно он упрашивал Дубровина перебросить его туда, в самое логово... Вот оно как: никто, оказывается, не родится бесстрашным. Храбрость надо воспитывать.

Он так задумался, что и не заметил, когда и с какой стороны подошел к убежищу Рыжий.

— Плачешь, что ли? — спросил тот.

Кешка поднял голову, улыбнулся.

— А, всякая лабуда на уме, прилег и голову — в камни, чтобы сквозняки не дули в нее. Садись — в ногах правды нет.

— Такая же картина и у меня, — сказал Рыжий и постучал согнутым пальцем по лбу. — Слышишь? Звенит, как стеклянная посудина. Раздумаешься, разбередишь нутро — ну и полезет все наизнанку. В другой раз, знаешь, удавился бы от этих проклятущих дум. А давиться нехорошо. В соседях у нас мужик удавился — не то по пьяному делу, не то из ревности, так моя мать не могла жить в своем доме. Продала избенку, и в другое село переехали. Сказывала: гляди на меня и казнись, не могу видеть удавленников. Православному человеку грешно руки на себя накладывать. Человек, он должон либо своей законной смертью помереть либо на бранном поле честно и благородно сложить голову за свое отечество. Кто на войне погиб — этот человек святой. Ему все грехи прощаются. Вот как старые люди рассуждали. А мы с тобой как? Тоже честно, благородно? Молчишь?