18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Градов – Танненберг (страница 11)

18

И не безликую полусотню стану готовить — а их, поимённо, каждого. Их лица я знал теперь наперечёт. Не по бумаге, не по списку взводному — а так, как запоминаешь человека по тому, как он держится, когда над головою свистит чужой металл: кто пригнулся, кто застыл, кто всё-таки подал ленту. Эта память была уже моя, не Николаева. И за каждое из этих лиц, когда захлопнется мешок, я стану драться единственной монетой, какая есть у меня тут, — уменьем, упрямством; и если выведу к своим живыми хоть половину, через леса, болота и чужие заслоны, то, может, и не зря меня вбросило сюда, в чужие сапоги, на эту гибельную дорогу.

Большего мне не дано, да большего я себе и не назначал. С того и начну, едва рассветёт и взводный горнист продерёт глаза.

Я в последний раз поглядел на север, в темноту, куда вела нас всех голая, обречённая дорога, надвинул фуражку на брови и пошёл к своим — спать, пока дают, и копить силы на завтрашнее. Контузия так контузия. Пусть смеются на здоровье. Контуженый прапорщик, как выходит, своих сбережёт вернее иного здорового и чином повыше.

Глава 6

«Переправы»

Реку нам велели взять к полудню.

Полк вытянулся ещё затемно и шёл к ней просёлком через жидкий ольшаник, и я вёл свой взвод в голове ротной колонны, на ходу читая местность — по привычке, помимо воли, как читают вывеску над лавкой. И местность эта загодя мне не нравилась. Речка была невеликая, прусская, аккуратная, в низких зелёных берегах, бережёная, как тут всё бережёное; но за нею вставал пологий открытый скат, а на скате — деревня под красной черепицей, при ней колокольня и каменные хозяйственные службы. И всё это сверху глядело на единственный мост и на торный брод подле него так покойно и так удобно, что я ещё за версту, не видя ни единого немца, знал наверное: германец там сидит. И сидит с умом, как умеет сидеть. Чисто у них тут, прибрано, черепица к черепице — и позиция прибрана так же чисто: ни одной складки на скате, чтоб залечь нашему брату. Аккуратный народ. Даже убивать тебя устроится с удобством и без сора.

Люди шли молча, тяжело, не проснувшись толком. Впереди, в сером рассветном тумане, угадывалась вода — тусклая полоса поперёк всего нашего пути. К ней-то нас и вели. И всякий в колонне уже понимал, не хуже меня, что лёгкой та вода не будет: реку под огнём посуху не переходят. Оттого и потянуло людей на разговор — на любой, лишь бы не думать про брод да про то, что ждёт за ним.

Подход я перемерял глазом, шаг за шагом, помимо воли. Открытого луга перед рекой было саженей триста — голого, скошенного, без единого кустика, без ложбинки, где укрыться. Полк выйдет на этот луг весь, разом, и весь, разом, окажется на виду у того берега, до последнего человека. А берег тот молчал. И молчал нехорошо, выжидающе — так молчит игрок, у которого козырь на руках. Этого молчания я не любил пуще всякой стрельбы. Туман над водой понемногу редел, и река открывалась глазу — узкая, спокойная, в седой ряби, и за нею вставала та самая деревня, аккуратная, чистенькая, с красными крышами и белой колокольней, мирная до того, что не верилось в засевший там пулемёт. Но он там был, и стоял он там толково. Я тронул Зотова за рукав, повёл подбородком на скошенный луг, на чёрный остов взорванного моста: гляди. Унтер поглядел из-под ладони, потёр щетину на скуле и ничего не ответил — тут и отвечать было нечего. А сзади уже накапливались, выходя из ольшаника, роты, и осипшие команды разводили их по кустам, и всё это копилось, густело, готовилось хлынуть на голый луг, к воде, — и от этого нетерпеливого, копящегося движения мне делалось всё неспокойнее.

Сзади, в колонне, заводил своё ленивое Сорока. Тот самый недосказанный сказ про тёщу, что оборвал ему фельдфебель, на марше, командой «становись». Балагур наш ничего не забывал и долги свои отдавал исправно: раз обещал досказать — досказывал, выждав лишь подходящую минуту. А минута вышла теперь — в тягучем, нудном предрассветном выдвижении, когда у людей под ложечкой уже посасывает от близкого, неминучего дела и когда складное слово дороже сухаря и крепче чарки.

— Это как же тёщу-то, дядя Кузьма? — подал голос кто-то из молодых, заранее, авансом похохатывая.

— А так, милок. Крепко да с опаской. — Сорока шагал враскачку, попыхивая на ходу незажжённой трубкой, и в голосе его перекатывалась ленивая, уютная хитреца. — Я ведь свою-то тёщу, покойницу, царствие ей небесное, поболе германского фельдфебеля уважал. Та, бывало, бровью только поведёт — а ты уж и руки по швам, и кругом виноват, хоть ещё и не нагрешил, только-только собрался. Вот и винтовку держи: близко, под рукой — чтоб не отбилась, чтоб худого про тебя соседним зятьям не наплела. Да держи опасливо, в оба гляди — потому как обе они, и тёща, и винтовка, чуть зазевался, чуть вовремя не приласкал да не почистил…

Он сделал паузу — ту самую, мастерскую, бережёную паузу перед ударным словом, ради которой и заводится всякая добрая байка.

И в эту-то паузу впереди, за рекой, коротко и сухо стукнуло. Раз. Другой. И покатилось, рассыпалось дробью по всему дальнему берегу.

— … Доскажу опосля, — сказал Сорока буднично, без малейшей досады, и сунул трубку за пазуху, в карман шинели. — Вишь, германец тоже послушать захотел, невежа. Ну да ничего. Сказ не сухарь, не зачерствеет.

И лёгкости разом не стало. Колонна осыпалась с дороги в стороны, в кусты, залегла. Где-то впереди надсаживался, заворачивая роты к реке, осипший офицер. Дело началось.

Мост был взорван — это я разглядел сразу, едва мы выползли к воде на нашем берегу. Средний пролёт обрушен в реку, торчат из воды покорёженные чёрные балки. Германец и тут не сплоховал, прибрал мост за собою загодя. Оставался брод подле моста — торный, накатанный, явный, тот самый, которым тут спокон веку гоняли скотину и возили сено. Сам германец сидел весь на том берегу — за рекой, за трёхсотсаженной полосой голой воды и голого луга, на скате, в деревне; к нам, на наш берег, ему было не дотянуться ничем, кроме огня. Зато огнём он этот явный брод доставал с того берега так ладно, что лучше и не выдумаешь: ляжешь в воду на середине — там тебя и накроет.

Я залёг с взводом в ольшанике у самой воды и смотрел. А полк готовился брать брод в лоб: роты накапливались по кустам, ждали команды, вешали подсумки на шею, чтоб не подмочить патронов. Я же смотрел на тот берег и видел не брод. Я видел, где у германца пулемёт.

Он стоял не на виду, не на колокольне, куда первым делом всякий бы глянул. Он стоял ниже, хитро — в каменном сарае на самой околице, чуть наискось к реке, и держал брод вдоль, продольно, длинной кинжальной струёй, как держал бы его и я на его месте. Всякий, кто полезет в воду напрямик, бродом, — ляжет в воде, не дойдя. Это читалось без догадки, с одного взгляда, по линии берега да по тому, как сел сарай к реке.

— Зотов. Видишь сарай с проломом в стене? Левее колодезного журавля.

Унтер прищурился из-под ладони, всмотрелся.

— Вижу, вашбродие. И дымок оттедова потягивает. Он там, верно.

— Он там. В лоб не пойдём, в лоб он нас и ждёт. Гляди теперь левее, ниже по течению — где лозняк погуще да коряга чёрная из воды. Видишь, берег подмыт, бочаг? Там брода нет, там не ждут. И от того сарая той коряги не достать — мёртвый угол, прикрыты будем.

Зотов оглядел место, куда я указывал, долгим прикидывающим взглядом, смерил на глаз и сарай, и корягу, и воду между ними.

— Достанем, — сказал он негромко, словно про себя. — Оттедова до нас он рукой не дотянется, а мы до него — в самый раз.

Тут подле нас, пригибаясь, перебежал вдоль берега ротный — капитан Брусникин, без фуражки, с расстёгнутым воротом.

— Северцев! Полк пойдёт бродом, в дыму, как пустят завесу! Твой взвод — на правом обрезе роты, вместе со всеми. — Он глянул на меня тяжело, исподлобья. — И не мудри мне опять, слышишь, прапорщик. По уставу нынче. В лоб, со всеми.

— Господин капитан. — Я говорил быстро, твёрдо, не давая ему оборвать. — По уставу можно. Только устав тот не германец писал, а пулемёт его — вон он, в сарае, и устава нашего не читал. Разрешите взводом ниже по течению. Там бочаг, брод не пристрелян, и пулемёт его из сарая не достаёт. Я переправлюсь там, тихо, и возьму ему этот сарай во фланг. Замолчит пулемёт — полк пройдёт большим бродом без большой крови. А в лоб на пулемёт — половину роты в воде положим, и я в той половине.

Брусникин обвёл взглядом лозняк, сарай, меня. Желваки тяжело походили под обветренной кожей. Он стянул с головы несуществующую фуражку, провёл ладонью по седеющему ёжику, по мокрому от росы лбу — так он делал всегда, когда решал трудное. Не по уставу он не любил всем своим кадровым нутром. Но он помнил хутор. И фланги помнил, и свою тревогу.

— Бери, — сказал он наконец, коротко и хрипло. — Под твою голову, прапорщик. Сорвёшь, людей зря положишь — самого после под суд подведу, своей рукой. Выйдет — твоё счастье. С богом. Ступай.

Мы поползли лозняком — берегом, по одному, гнездо за гнездом. Тихо, не звякнуть, не плеснуть. Максим тащили на руках, не волоком; Гулько прижимал ленты к груди, как дитё.

Бочаг открылся, где я и ждал. Берег подмыт, нависает, вода под ним тёмная и глубокая. Брод нащупали шестом — по грудь, дно твёрдое, песок.