18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Градов – Прорыв (страница 9)

18

Три линии, изгиб, два хода сообщения, четыре блиндажа в три наката, две германские машины, из которых одна исправная.

Первое, что сделали, — не праздновали и не отдыхали.

По третьему пункту порядка взятое немедленно перестраивают под себя, и на это отводится не «когда сможем», а первые два часа, покуда германец не опомнился.

Бруствер разворачивали в обратную сторону мешками и всем, что нашлось: досками с настила, дверьми блиндажей, германскими же ящиками. Ковтун ставил перегородки в ходах сообщения, чтобы контратака не покатилась по всему окопу разом. Зотов вытащил обе машины — свою и трофейную — и посадил их не по центру, а на фланги, к изгибу и к стыку.

Трофейную он поставил стволом вдоль германского хода, а не к нам, и на вопрос молодого, отчего так, ответил, не вынимая соломины:

— Оттого, что оттуда придут.

Подноску развели по двум направлениям, как куплено на Нарочи, — и это оказалось единственным пунктом, выполненным в тот день без потерь и без спора.

Михеев считал людей до полудня, потому что раненых выносили долго, а часть их вынесли не к нам, а во второй перевязочный, к соседям.

К полудню счёт вышел такой.

В первой партии из семидесяти двух — пятьдесят один в строю, девять убитых, двенадцать раненых.

Во второй партии из шестидесяти четырёх — девятнадцать в строю.

Девятнадцать.

Двадцать три убитых, двадцать два раненых, из них семеро тяжело.

Вторая партия перестала существовать как единица. Не как люди — люди частью остались, — а как то, чем можно распорядиться: сказать «вторая партия, влево» уже нельзя, потому что влево пойдут девятнадцать человек без старшего.

Синицын убит. Туров ранен и лежит. Голота убит.

Германских убитых считала похоронная команда, присланная к вечеру из полка, и насчитала в наших трёх линиях сорок одного.

Больше о них сказать нечего. Сорок один человек, из них двадцать девять на второй линии, где их взяли перекатом свежие люди, а не выдохшиеся. Это единственный вывод, который годится в книжку, и единственный, который я оттуда сделал.

Пленных взяли одиннадцать. Восемь из блиндажа, где их завалило нашим же снарядом и откуда они вышли сами, откопавшись изнутри; трое — из ниши, где их не тронули, потому что было некогда.

Все одиннадцать — из одного полка, все немолодые, старшему сорок два. Кожина, который в прошлом году умел разговорить любого, у меня теперь нет, и допрашивать пришлось через писаря, знающего десяток слов.

Из десяти слов вышло вот что: их сняли с этого участка в ночь на двадцать третье, оставив половину роты, а вернули обратно вчера к вечеру, потому что «господин майор сказал, что русские пойдут левее».

Левее. То есть туда, куда Свиридов накануне перенёс огонь, чтобы соврать.

Враньё сработало. Оно стоило нам Дроздова и восьми шагов вместо двадцати, а германцу — половины роты не в том месте, и весь этот размен уместился в одну строку допроса, которую я записал и не стал никому показывать.

Турова я нашёл на перевязочном в первом часу.

Он лежал на боку, потому что на спину было нельзя, и щека у него была залеплена наглухо.

— Сколько во второй? — спросил он вместо приветствия.

— Девятнадцать.

Он закрыл глаза и полежал так.

— Восемь шагов, — сказал он потом. — Ваше высокоблагородие, вы это запишите не как мою жалобу. Запишите числом.

— Уже записано.

— Тогда ладно.

Тарабрин раскрыл книжку на правом столбце. Я назвал не число потерь, а первое место, где они начались.

— Пиши, — сказал я. — Первое. Проход в восемь шагов при шестидесяти четырёх людях даёт задержку в полшага на человека у горловины, и эта задержка стоила двадцати трёх убитыми.

Он писал.

— Второе. Проход шириной менее пятнадцати шагов на партию не считать проходом и в него партию не пускать. Пускать отделениями с промежутком, а прочих вести кругом, хотя бы вдвое дольше.

— Третье?

— Третье завтра. Сперва проверим второе.

Он записал и это, вместе с оговоркой.

Сорока сидел тут же на настиле и разбирал германскую сумку, найденную в блиндаже. В сумке оказались бритва, две катушки ниток и жестянка с леденцами.

— Гляди-ка, — сказал он. — И у них, стало быть, тоже мать есть.

Он попробовал леденец, скривился и отдал жестянку молодым.

В половине двенадцатого телефонисты дотянули провод до захваченного блиндажа, и первое, что по нему пришло, было не поздравление.

Ланской говорил четыре фразы.

— Участок за вами. Весь, от изгиба до стыка, включая то, что взяли соседи слева и оставили. Людей не дам до вечера. Держите.

— Слушаюсь.

— И вот что. Донесение о ширине прохода пришлите нынче же, до темноты. Не завтра.

Провод щёлкнул.

Так у меня в полдень двадцать четвёртого мая оказался свой участок прорыва — не полоса батальона, к которой я был приписан бумагой, а тысяча двести шагов чужого германского окопа: два изгиба, два отводных хода назад и семьдесят живых людей на всё это.

Ни приказа о назначении, ни бумаги. Четыре фразы по телефону.

К полудню пришёл посыльный от соседей справа.

Тот самый ефрейтор, что приползал за водой, — живой, чёрный от копоти, с чужой винтовкой.

— Наши прошли, — сказал он. — Дальше пошли, ваше высокоблагородие. На вторую полосу.

Смысл дошёл после паузы.

— Как — на вторую?

— По приказу. Приказано развивать, ну и развивают. Часа два как ушли.

Я поднялся на бруствер взятого окопа и посмотрел туда, куда он показывал.

До второй германской полосы было версты полторы открытого поля с одним оврагом посередине. Наша артиллерия по ней в то утро не работала ни разу: у неё было расписано три задачи на первую, и ни одной на вторую.

По полю, растянувшись, шли цепи. Далеко, мелко, вразброд.

— Тарабрин.

— Тут.

— Запиши час. И запиши: вторая полоса нашей артиллерией нынче не обстреливалась ни разу, ни одной задачи на неё расписано не было, наблюдения за её проволокой не велось.

Он записал, отвёл карандаш и спросил то, чего до него не спрашивал никто:

— А это кому пойдёт?

— Пока никому. Пока — в книжку.

Проволоки перед второй полосой я в бинокль не разглядел.

Это ничего не значило. Мою я тоже не разглядел за двое суток, и она стояла.