18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Градов – Прорыв (страница 10)

18

Глава 4

Чужой окоп

Первое, что понимаешь в чужом окопе, — что он строился надолго.

Наш плацдарм рыли шесть суток и рыли под одно: продержаться до срока и выйти. Германский окоп рыли год. Тут был уклон, чтобы вода уходила сама; тут был настил, положенный не как придётся, а с зазором, чтобы не гнил; тут стенки были одеты плетнём, и плетень стоял ровно, потому что его вязали не на войне, а по-крестьянски, как вяжут изгородь дома.

Мы прошли по нему всей длиной от изгиба до стыка, и я мерил шагами.

Тысяча двести шагов, как сказал Ланской. Ни одним больше.

Ход из первой линии во вторую был крыт наполовину — от нашего наблюдения; вторая половина открыта, и вот на этой второй половине лежали их убитые, вынесенные к утру и не убранные, потому что убирать было некому.

Блиндажей нашлось четыре, все в три наката.

Три наката — это три ряда брёвен, положенных крест-накрест, с землёй между рядами. У нас на плацдарме не было ни одного такого: самые глубокие крыли в два.

В первый я спустился сам, по восьми ступеням вниз.

Внизу, посреди блиндажа, стоял стол.

Не ящик и не доска на кольях — стол, сколоченный столяром, с четырьмя ножками и с выструганной столешницей. При столе была скамья. В углу — печка из железного листа с выведенной наружу трубой. Над печкой на гвозде — сковорода.

Нары в два яруса, на нарах соломенные тюфяки в холстине. Не солома под шинелью, а тюфяк, зашитый и с завязками.

На стене висело зеркальце.

Я стоял внизу и смотрел на это зеркальце дольше, чем следовало.

За зиму и весну я привык считать, что мы и они живём одинаково худо, потому что война одна на всех. Это неправда. Война одна, а живут по-разному, и разница между нами укладывается в сковороду на гвозде.

На столе лежала фотографическая карточка, придавленная кружкой.

Женщина в тёмном платье и трое детей, старшему лет двенадцать. Снято в ателье, на фоне нарисованной беседки. На обороте — четыре слова чужим почерком и число.

Я положил карточку обратно под кружку.

Тому, кто вернётся сюда — а сюда вернутся, они всегда возвращаются, — незачем находить свою карточку в грязи.

Наверху загремело: наши растаскивали второй блиндаж.

Германских убитых выносили с восьми утра.

Их складывали за поворотом, у хода в тыл, и к полудню там лежало сорок с лишним человек, накрытых чем нашлось. Работали похоронные и трое пленных, которых поставили на эту работу без всякой жестокости, просто потому, что они знали своих в лицо и могли отобрать документы правильно.

Запах в такую погоду приходит на вторые сутки, но приходит непременно, и всякий, кто воевал хоть одно лето, начинает считать часы с той минуты, как ляжет первый.

Я велел копать к вечеру и копать глубоко.

Не из милосердия — милосердие тут ни при чём, — а оттого, что рядом с непохороненными людьми у живых через трое суток начинает портиться дисциплина. Это тоже число, только его нигде не пишут.

Ковтун ходил по всей длине и трогал крепь. Он трогал её так, как трогают чужую лошадь: сперва посмотрит, потом положит ладонь, потом надавит.

— Ну? — спросил я.

— Дуб. Стойки дубовые, ваше высокоблагородие. Откуда бы.

— Должно быть, из леса.

— Из леса, — согласился он. — Только лес-то за десять вёрст, и его туда возили. Стало быть, у них подводы ходят до самой линии.

Тарабрин перестал писать про дуб и записал: подводы доходят до первой линии.

Если у германца подводы доходят до передовой линии, значит, дороги в тылу сухие и целые, и значит, к нему подойдут быстрее, чем к нам.

Тарабрин записал и это.

Во втором блиндаже нашли кофей.

Настоящий, в жестянке, молотый, с картинкой на боку. Ещё нашли сахар кусками, две коробки сигар и хлеб — тёмный, кирпичом, кислый и не черствеющий.

Сорока попробовал кофей первым, потому что первым его понюхал.

— Не цикорий, — объявил он с уважением, обнюхав жестянку второй раз. — Ей-богу, братцы, не цикорий.

— А что?

— А то, что за такой кофей у нас в Тамбове дают полтину, а тут он под землёй в ящике стоит и никому не нужен.

Кофей сварили в германском котелке на германской печке, и вышло его на всех по два глотка.

Молодой из пополнения примерил германскую каску, кожаную, с острым верхом, и пошёл в ней по ходу.

Сорока снял её с него подзатыльником.

— Ты чего же, милый, — спокойно спросил он, — своим-то показаться захотел?

Молодой поглядел на него и не понял.

— В той каске тебя свой же стрелок с двухсот шагов положит. И будет прав. Он не для того тут третьи сутки лежит, чтобы разбираться, кто в ней ходит.

Каску отобрали и снесли в кучу трофеев. Куча к полудню вышла порядочная: одиннадцать винтовок, две машины, ящики с патронами, сапёрный инструмент, три бухты новой проволоки — той самой, которую они ставили в ночь перед атакой и не успели поставить.

Проволоку я велел не трогать. Она понадобится нам самим, и не в куче.

Зотов провозился с трофейной машиной до полудня.

Машина была не наша и не похожа на нашу ничем, кроме назначения: другой замок, другая подача, лента в коробе, вода в кожухе заливается сверху. Он разобрал её, разложил части на плащ-палатке в том порядке, в каком снимал, и собрал обратно.

— Ну, что скажешь?

— Работает. Лент к ней четыре. Больше не будет.

— А когда ленты выйдут?

— А потом это железо на станке, вдвоём не поднять. — Он подумал и прибавил: — Хорошее железо, ваше высокоблагородие. Только чужое.

Он поставил её на фланг, к изгибу, и всю первую половину дня приучал к ней двух своих номеров: не стрелять, а разбирать и собирать, покуда руки не перестанут думать.

Михеев ходил следом за трофейной кучей со своей книжкой и записывал не то, что взято, а то, что из взятого годится.

Годилось немного. Германские патроны к нашим винтовкам не подходят, и потому одиннадцать взятых винтовок с патронами — это одиннадцать винтовок для тех, кому нечем стрелять, и ничего больше. Сапёрный инструмент годился весь. Бухты проволоки годились лучше всего.

— Лопат ихних — двадцать две, — докладывал Михеев. — Наших у нас на сорок человек не хватало. Стало быть, теперь хватает.

Через сутки эти двадцать две лопаты спасли больше людей, чем две германские машины.

В третьем блиндаже, самом дальнем, у изгиба, обнаружилось то, ради чего стоило спускаться во все четыре.

Там был телефон — снятый, но с оставленной колодкой; была карта участка под стеклом на столе; и был лист, приколотый к стенке четырьмя гвоздиками.

Лист машинописный, с вписанными от руки числами.

Я снял его вместе с гвоздиками и вынес наверх, к свету.

По форме это была таблица. Слева столбец с обозначениями, справа числа и время. Я не читаю по-немецки свободно, но таблица тем и хороша, что понятна без языка: расписание есть расписание, и цифры в нём стоят так же, как в нашем.

Всего восемь строк.

Против каждой строки — участок, время и количество.