18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Градов – Год Урожая 7 (страница 16)

18

А в субботу двадцать третьего мая ко мне приехал Корытин — не позвонил, а именно приехал, впервые за все годы нашего знакомства без предупреждения, по дороге из Белгорода, где был в командировке по делам своего управления: серый «Москвич» министерского гаража встал у правления в полдень, и Корытин выбрался из него, разминая поясницу долгим осторожным движением немолодого человека, которому два часа тряской дороги дались дороже, чем он покажет, — в плаще не по погоде и со старомодным портфелем, который он, впрочем, оставил в машине, и одно это сказало мне о характере визита больше любых предисловий: разговор предстоял не бумажный.

Мы два часа ходили по хозяйству — он захотел видеть цех и весовую, видел, молчал правильным министерским образом, у стеллажей с сыром постоял дольше положенного и попросил отрезать «не для дегустации, а к чаю, я заплачу в кассу», и заплатил, к тихому восторгу Зинаиды Фёдоровны, выписавшей ему квитанцию с печатью, — а разговор случился потом, на лавке у правления, на майском солнце, под жужжание первых шмелей в сирени, и был он, по корытинским меркам, почти исповедальный.

— По вашей статье в областной я навёл справки. — Корытин говорил, щурясь на белые мазанки через улицу. — След простой и подтверждённый: материал готовился в Москве. Есть группа — не в ЦК даже, вокруг: пара отделов, пара редакций, несколько человек в Совмине. Люди не последние. Платформа у них простая: кооперация — это размывание основ, и чем раньше её прижать, тем дешевле обойдётся. Пока они проиграли — закон вышел, курс объявлен. Но они не разошлись по домам. Они работают на перспективу: собирают фактуру про перегибы, готовят прессу, ждут повода. Любого. Неурожая. Скандала. Смены настроения наверху.

— И насколько эти люди сильны?

— Сегодня — несильны. Сегодня они пишут статьи под псевдонимами и собирают папки. — Корытин достал из кармана платок, протёр им очки, хотя очки были чистые: жест, дававший ему паузу на точную формулировку. — Но у них есть то, чего нет у нас с вами: им не нужно ничего строить. Строителю нужны годы и удача. Им нужен один плохой год и один громкий процесс. Экономика, Павел Васильевич, всегда даст плохой год — это вопрос времени. А громкий процесс они себе готовят сами, заранее, и я сильно подозреваю, что ваша область у них в коротком списке площадок: слишком уж образцовый случай, слишком удобно будет показательно разочароваться.

— Сухоруков назвал это «когда курс качнётся».

— Умный у вас был предрик. — Корытин чуть повернулся ко мне. — Теперь главное, зачем я заехал. Эти люди вас знают, Павел Васильевич. Не как врага — хуже: как иллюстрацию. Вы у них в картотеке как «образцовый случай», который при повороте темы первым пойдёт в дело — уже не как образец, а как «вот до чего довели». Поэтому запомните, что я скажу, и передайте своим. До поворота — а будет он, по моему чутью, через год-полтора — у вас одна задача: быть скучным. Безупречным и скучным. Никаких рекордов, никаких громких цифр, никаких «первых в республике». Тише едете — позже понадобитесь.

— Год-полтора — это как раз когда Москва обещала вернуться ко мне с кадровым вопросом.

— Да, — сказал Корытин, не отводя взгляда от мазанок. — Я этот календарь тоже посчитал. Любопытно совпадает, правда?

Перед отъездом, уже у машины, он задержался и сказал ещё одно — не аналитическим своим голосом, а другим, которым, наверное, говорил когда-то с сыном:

— Я ведь почему сам заехал, Павел Васильевич, а не позвонил. По телефону такое не говорится, а сказать надо. Я в аппарате сорок лет. Я видел три кампании, которые начинались со статей без фамилий. И я видел людей, которые эти кампании пережили, и тех, которые нет. Разница между ними была не в правоте — правы были и те и другие. Разница была в том, что у переживших к началу кампании всё уже было сделано. Не делалось — было сделано. Понимаете время глагола? У вас сейчас то самое окно, когда «делается» ещё успевает стать «сделано». Оно не навсегда.

Он уехал в четвёртом часу, отказавшись от обеда, — министерская манера, по которой обед в подшефном хозяйстве есть форма зависимости. А я остался на лавке со своим блокнотом и календарём, в котором теперь стояли две даты, наползающие друг на друга, как льдины в ледоход: осень восемьдесят восьмого, когда, по общему прогнозу двух старых аппаратчиков, качнётся курс, и она же — когда истечёт мой «год-полтора» и Москва вернётся со своим вопросом. Вечером я записал под свадебной строкой новую, рабочую, выверенную, как посевной план: «Быть скучным. Отчётность — как оборона. Попутчик в обкоме. Время глагола: всё перевести из „делается“ в „сделано“ — до осени восемьдесят восьмого».

Перечитал. Подумал, что девять лет назад я готовил эту деревню к зиме семьдесят девятого, имея в активе чужое тело, похмельную репутацию и знание дат. Теперь у меня были артель, сеть, мандат, очерк, тетрадь наказов и двести сорок писем. Прогресс был налицо. Не было только уверенности, что против той зимы, которая собиралась за горизонтом восемьдесят восьмого года, весь этот актив весит больше, чем тогдашнее знание дат.

И ещё я подумал — уже укладываясь, в темноте, под мерное дыхание спящего дома — про время глагола, о котором говорил Корытин. Старик, сам того не зная, сформулировал то, что я девять лет делал инстинктом: я всегда строил в совершенном виде. Не «строим коровник» — «коровник построен». Не «налаживаем переработку» — «переработка работает». Несовершенный вид в этой стране был самой уязвимой грамматической формой: всё, что «делается», можно остановить, возглавить, проверить и запретить. Остановить можно только процесс. Результат можно только отнять — а отнимать у деревни, как показала андроповская зима, себе дороже даже для очень больших людей. Значит, год у меня был на то, чтобы не осталось процессов. Одни результаты.

Впрочем, эту мысль я записывать не стал.

Глава 9

«Май кончается»

Двадцать пятого мая в нашей школе звенел последний звонок, и я стоял в школьном дворе среди родителей выпускного класса — впервые за обе свои жизни в этой роли и в этой точке двора: до сих пор я бывал здесь председателем, депутатом, мужем директора, кем угодно, а тут стоял просто отцом, и разница оказалась физически ощутимой, как разница между трибуной и землёй.

Катя шла в паре с десятиклассником, который вёл за руку первоклассницу с колокольчиком, и я смотрел на дочь и видел сразу всё, что положено видеть отцу в такую минуту и что не записывается ни в какие блокноты: девочку, которая девять лет назад, в мой первый здешний ноябрь, читала мне, чужому ещё человеку в отцовском теле, стихи про осень, спрятавшись от матери за сараем; и подростка, таскавшего Мишкины учебники тайком, на вырост; и вот эту, сегодняшнюю, почти взрослую, с серьёзным лицом, которая через три месяца уедет в Воронеж, и дом наш станет, по мишкиному слову, больше.

Валентина стояла не с родителями — с учителями, по должности, и речь говорила тоже по должности, короткую и без бумажки. Но один раз, на словах «дорогие выпускники, школа вас отпускает», голос её сделал то самое движение, которое слышат только свои, — и Катя из шеренги посмотрела на мать, и обе справились, и никто, кроме нас троих, ничего не заметил.

Серёга Хрящев стоял тут же, среди гостей линейки, — приехал из Курска утренним автобусом, с букетом, который держал стволами вверх, как держат букеты все мужчины его возраста, — и после звонка подошёл к нам с Валентиной поздороваться. Поздоровался, выдержал, не присел от наших взглядов, вручил букет Кате при всём школьном дворе и сообщил, что в августе у него отпуск и что Воронеж от Курска — четыре часа на электричке с пересадкой, он смотрел расписание. Сообщил, глядя при этом мне в глаза, с той старательной прямотой, с какой сапёры докладывают о разминировании. Я оценил: парень обозначал серьёзность намерений по всей форме, при свидетелях. Валентина потом сказала, что в её время это называлось «заявить о себе родителям», и что сделано было, по меркам любого времени, грамотно.

После линейки ко мне подошла Сомова — Ирина Павловна, на пенсии, но какая же линейка без неё.

— Павел Васильевич, два слова про Катю. — Она говорила, по обыкновению, как диктуют изложение: размеренно и не повторяя. — Сочинение она напишет, не волнуйтесь, у неё рука поставлена. Я о другом. В Воронеже на филфаке конкурс — пять человек на место, и три из них — городские, натасканные. Катино преимущество не в начитанности, городские начитаны не хуже. Её преимущество — она пишет о том, что видела, а не о том, что прочитала. Скажите ей: на экзамене пусть берёт свободную тему. Любую. И пишет про деревню. Про что угодно — про уборку, про свадьбу, про библиотеку нашу. Экзаменатор за день читает сорок сочинений про образ Татьяны. Сорок первое — про живое — он запомнит.

— Передам слово в слово, Ирина Павловна.

— И последнее. — Сомова взглянула на меня поверх очков. — Не провожайте её в Воронеж всем семейством. Пусть едет одна. Девочке, которая поступает сама, одной, экзамены потом всю жизнь служат. Я по себе знаю: год — сорок шестой.

Экзамены покатились с первого июня, и дом наш перешёл на экзаменационное положение: Катя с утра уходила в школу, Валентина — туда же, но в другую дверь, и по вечерам они возвращались порознь и старательно не разговаривали друг с другом о билетах, потому что обе понимали, что директор школы — мать выпускницы — это конструкция, которая держится только на демонстративной глухоте.