Константин Градов – Год урожая 4 (страница 53)
Я слушал. Сидел за столом, руки на коленях, глядя на свою ручку, которая лежала на раскрытой тетради. Голос диктора был тот самый, которого я помнил с семьдесят восьмого: Игорь Кириллов, главный диктор советского ТВ. Он говорил медленно, тяжело. Он озвучивал некролог Брежневу тоже, пятнадцать месяцев назад. И, наверное, Черненко — через год озвучит тоже. Есть такие профессии, которых не хочешь пожелать никому: человек, чей голос ассоциируется со смертью вождей.
Люся в своём углу замерла. Потом тихо поставила чашку на стол. Посмотрела на меня — глаза большие, бледная.
— Павел Васильевич…
— Слышу, Люся.
Зинаида Фёдоровна вышла из своей конторки. Платок на плечах, очки на цепочке. Смотрела на радио.
— Опять, — сказала негромко.
«Опять.» Одно слово, в котором помещалось всё: усталость, привычка, страх. Полтора года назад она стояла в этом же правлении, слушала такое же сообщение о Брежневе, и тогда была потрясена. Сейчас не потрясена, а устала. Два генсека подряд. Деревня привыкает к смертям в Кремле, как привыкает к плохой погоде. Этим страшна эта привычка: она не лечит, но притупляет.
Первый звонок — через пятнадцать минут после сообщения. Сухоруков.
— Павел Васильевич!
Голос растерянный. Не паникующий (Сухоруков на панику не способен по должности), но растерянный, как у человека, которого второй раз за короткий срок окатило холодной водой.
— Слышу, Пётр Андреевич.
— Значит, слышали. Хорошо. Что делать?
«Что делать.» Любимый вопрос Сухорукова при любой серьёзной ситуации. Пять лет я слышал этот вопрос. Иногда с добавкой «Павел Васильевич, а вы как думаете», иногда без. Сейчас без. Просто «что делать».
— Пётр Андреевич, ждать и работать. Траурный митинг проведём, как положено. Флаги приспустим. Работа не останавливается. Это первое. Второе: обком даст указания по траурным мероприятиям — мы будем готовы. Третье: звонить в Москву, в Минсельхоз, не надо. Там сейчас не до нас.
— Ясно. Да, правильно. Ждать и работать. — Пауза. — Павел Васильевич, а… а кто теперь?
Вопрос, который Сухоруков задать не должен, но задал. Потому что растерянность. Потому что у Сухорукова в голове не было готового ответа, а у председателя Дорохова, как он давно заметил, всегда был готовый ответ. Не всегда правильный (Сухоруков не был уверен, что мои ответы всегда правильные), но всегда был.
— Черненко, — сказал я ровно.
— Думаете?
— Уверен.
— Откуда?
— Возраст Политбюро. Расстановка сил. Состояние здоровья других членов. Логика аппаратной карьеры. Черненко — старейший член. И верный. И удобный всем. Временный компромисс. Он будет председателем похоронной комиссии — это первый знак.
Сухоруков помолчал.
— Логика, да. Логично. Но вы как будто заранее знали.
— Я не знал, Пётр Андреевич. Я догадался, потому что думал об этом последний месяц, когда стало ясно, что Юрий Владимирович тяжело болен.
Ложь. Мелкая, необходимая. Ради неё я и тянул пять лет. Чтобы объяснять свои «предсказания» не чудом, а логикой. Логика безопасна. Логика не вызывает вопросов. Логика — это то, что может быть у любого опытного человека.
— Понятно, — Сухоруков поверил. Или сделал вид, что поверил. Иногда, в системе, делать вид важнее, чем верить. — Ладно, Павел Васильевич. Спасибо. Связь держим.
— Держим.
Щелчок.
Через полчаса — Нина. Не зашла, как обычно, а именно пришла, с протоколом в руках. Организационные вопросы: траурный митинг, флаги, траурная музыка, минута молчания в начале рабочего дня (завтра), чёрные ленты на окнах правления, чёрные ленты на школе (согласовать с Валентиной), чёрная лента на клубе. Всё это делалось стандартным способом, описанным в методичках партийной работы. Нина знала методичку наизусть.
Но когда я подписал протокол и поднял глаза, я увидел: Нина бледная. По-настоящему. Не «холодно на улице», а внутренне бледная. В лицо вернулась та самая тревога, которая уже была у неё в ноябре восемьдесят второго.
— Нина Степановна, присядьте.
Она села.
— Нина, вы бледная. Что вы чувствуете?
Нина помолчала. Она не торопилась с ответом. За пять лет я привык, что когда ей нужно сказать что-то важное, она тормозит, формулирует, и потом говорит ровно, как будто зачитывает.
— Павел Васильевич, я в партии тридцать пять лет. Я переживала смерть Сталина. Переживала уход Хрущёва. Переживала смерть Брежнева. Сейчас четвёртый раз. И каждый раз как впервые, потому что партия это партия, и идея это идея, и если уходит человек, это значит: партия страдает. Идея ждёт, чтобы её продолжили. И каждый раз я верю: продолжат. Но сейчас…
Она замолчала. Пальцами перебирала край платка.
— Сейчас, — продолжила, — я впервые думаю: а может быть, уже не продолжат. Может быть, идея закончилась. Может быть, мы уже несколько лет живём после неё, а не вместе с ней. Андропов был последним, кто пытался оживить. Привести в порядок, пресечь разруху, заставить работать. И вот умер. И я не верю, что следующий тоже будет пытаться. Не верю, Павел Васильевич. Впервые не верю.
— Нина Степановна, — я сказал тихо. — Идея не умирает от смены начальства. Идея в людях. Пока есть люди, которые работают для неё, она жива.
— А есть ли они?
— Есть, Нина. Вы есть. Я есть. Кузьмич есть. Антонина есть. Зинаида Фёдоровна. Триста человек в этой деревне. Мы есть. А начальство в Кремле приходит и уходит. Но деревня остаётся. И работа остаётся.
Нина посмотрела на меня. В её глазах было не недоверие, нет, — что-то другое. Облегчение. Маленькое, мерцающее, как свеча в сквозняке.
— Вы верите в это, Павел Васильевич?
— Верю, Нина Степановна. Если говорить про идею в вашем смысле — не про партию, а про то, для чего она существует, — я верю. Работа не зависит от генсеков. Работа зависит от тех, кто работает.
Она кивнула. Встала. Пошла организовывать траурный митинг.
Она уходила, а я смотрел ей вслед и думал: вот ещё одна зима, которую Нина пережила. Сколько ещё их впереди? Черненко — год. Горбачёв — шесть лет. А потом девяносто первый, и партии не станет совсем. В смысле — не станет её власти, её централизации, её статуса. Она распадётся, мельче, на десятки организаций. Исчезнет ЦК, исчезнут пленумы, исчезнут те самые заклинания «решения партии и правительства», на которых Нина выросла. И Нине шестьдесят четыре будет к тому моменту. Что она будет делать с партбилетом, который ни к чему не обязывает, который ничего не значит, который просто прошлое?
Не знаю. Её биографию до конца я не знал — только свою.
В двенадцать позвонил Корытин.
Это был второй шок дня, в каком-то смысле приятный. Замминистра сельского хозяйства звонит председателю курского колхоза в день смерти генсека. Не наоборот. Это означало: Корытин действительно считает меня ценным активом, раз тратит минуту своего времени на звонок.
— Дорохов, слушайте.
— Слушаю, Алексей Павлович.
— Черненко.
— Уверены?
— Да. Уже решено. Он председатель похоронной комиссии. Через день-два объявят официально. Генсек — он. Молодой, Дорохов, — старик. Больной. Болезнь лёгких, тяжёлая. Сколько проживёт — никто точно не знает, но оценки врачей — от полугода до полутора лет. Значит, новые перемены — через полтора года максимум.
Я молчал. Корытин говорил с той же информированной уверенностью, с какой я сам сказал бы то же самое. Разница была только в источнике: он знал от московских врачей, я — из истории. Но выводы одинаковые.
— Что это означает для реформ? — спросил я.
— Для реформ? Заморозят. Но не отменят. Черненко слишком старый и слабый, чтобы отменять. Он будет пытаться вернуться к брежневскому стилю: застой, бюрократия, «пусть всё будет как было». Но механически не получится, потому что механизмы андроповской кампании уже запущены, и остановить их за несколько месяцев невозможно. То есть: на полтора года пауза. Реформы не будут прогрессировать, но и не сгорят. А потом новая волна. И новая волна, Дорохов, по моей оценке, будет сильнее. Потому что Черненко — это последний вздох старой системы. После него другие люди. Моложе. Энергичнее. Настроенные на перемены всерьёз.
Он помолчал.
— Дорохов, держитесь. Полтора года не катастрофа. Ваша модель доложена, зафиксирована, известна в ЦК. При Черненко её не будут расширять, но и разрушать не дадут. Вы «андроповский эксперимент», а Черненко трогать андроповские эксперименты в открытую не станет: это будет плохо выглядеть, будто свергает покойника. Ваша задача на эти полтора года — работать. Не высовываться. Показывать стабильную работу. А когда будут новые люди — показать результат.
— Понял.
— Дорохов, и ещё — это не для телефона, это для вас в голове: ваш Стрельников — он в этой развилке будет под ударом. Не сразу, но постепенно. Потому что он андроповский выдвиженец, и рано или поздно его начнут менять. Не при Черненко, скорее всего. При следующих. Будьте готовы: ваш областной покровитель не вечный. Ищите диверсификацию.
«Диверсификация.» Корытинский язык, который он иногда проскальзывал: слова из западной экономики, которые в Советском Союзе произносились разве что на узкоспециализированных семинарах в ЦЭМИ. Корытин знал эти слова. И, что важнее, умел ими пользоваться.
— Понял, Алексей Павлович.
— Держимся.
— Держимся.
Щелчок.