Константин Градов – Год урожая 3 (страница 48)
Тётя Маруся стояла с Антониной. Маруся что-то негромко говорила, Антонина слушала и кивала.
Серёга Рябов стоял чуть в стороне, один. Рядом с ним, ещё чуть в стороне, Андрей. Два молодых парня в темноте. Серёга оглядывался, как человек, который не понимает, зачем пришёл, но чувствует, что нужно быть здесь. Андрей стоял неподвижно. Тихо. Как стоял всегда: немного в стороне, немного в тени.
Дед Никита сидел на скамейке у крыльца. Девяносто два года. При нём умирал Ленин (ему было тридцать четыре), Сталин (шестьдесят три), Хрущёв ушёл (семьдесят четыре). Теперь Брежнев. Четвёртая смена. Дед Никита сидел и молчал, и в его молчании было больше истории, чем во всех речах программы «Время».
Я вышел на крыльцо.
Тридцать или сорок лиц повернулись ко мне. В темноте, в жёлтом свете фонаря.
Не нужно было много слов. Деревня не любит речей. Деревня любит простоту.
— Товарищи, — сказал я. — Вы знаете. Леонид Ильич Брежнев скончался. Завтра, в десять утра, траурное собрание в правлении.
Тишина. Кивки.
— И второе, — продолжил я. — Ничего не меняется. Колхоз работает. План в силе. Фонды утверждены. Газ подключён, и никто его не отключит. Переработка работает. Подсобные работают. Всё, что мы построили за четыре года, стоит. И будет стоять.
Тишина. Другая, не пустая. Наполненная. Тридцать или сорок человек стояли в темноте и слушали, и я видел, как лица менялись: тревога уступала место чему-то другому. Не спокойствию (для спокойствия было рано) и не уверенности (для уверенности нужно было время), а чему-то среднему. Доверию, может быть. Доверию к человеку, который четыре года говорил «будет хорошо» и каждый раз оказывался прав.
— Расходитесь, — сказал я. — Завтра на работу. Как обычно.
Люди расходились. Медленно, негромко. Кузьмич прошёл мимо, кивнул. Маруся прошла, перекрестилась (привычка; баба Настя рядом тоже перекрестилась, глядя на портрет Брежнева в окне правления, подсвеченный лампой). Серёга увёл Андрея. Дед Никита встал со скамейки, постоял, сказал негромко:
— Четвёртый.
И пошёл домой.
Четвёртый. Четвёртый руководитель, которого дед Никита пережил. В его голосе не было ни скорби, ни радости. Только констатация. Констатация человека, который видел столько перемен, что ещё одна воспринималась как смена времени года: была зима, будет весна. Или наоборот.
Дома Валентина ждала.
Дети уснули. Катя с зайцем (привычный набор). Мишка с задачником (привычный набор).
Мы сидели на кухне. Чай. Ходики. Тишина.
— Паш, — сказала Валентина. — Ты сегодня сказал «справимся».
— Сказал.
— Не «работаем». «Справимся».
— Да.
Она помолчала.
— Мне нравится больше, — сказала она.
Я посмотрел на неё. Усталая, красивая, с распущенными волосами (дома позволяла себе), в домашнем халате. Женщина, которая за четыре года от тихой учительницы выросла в директора школы и жену человека, которого знала вся область. Женщина, которая вчера обняла меня на кухне и сказала: «Справишься.»
— Я тоже, Валь, — сказал я. — Я тоже.
Ходики тикали. Но счётчик в голове молчал. Впервые за четыре года обратный отсчёт обнулился и не запустился заново.
Потому что следующая дата, которую я знал, была далеко. Февраль восемьдесят четвёртого, смерть Андропова. Пятнадцать месяцев. Долго. Достаточно долго, чтобы выдохнуть.
Брежнев умер. Андропов пришёл. Новая эра.
А «Рассвет» стоит. Как стоял. Как будет стоять.
Потому что фундамент крепкий. Люди надёжные. Документы безупречные. И земля не меняется.
Кто бы ни сидел в Кремле.
Глава 22
Похороны Брежнева показали по телевизору пятнадцатого ноября.
Красная площадь, мороз, военный оркестр. Гроб несли на лафете; за ним шли члены Политбюро, в тёмных пальто, с лицами, на которых было написано одно и то же: усталость, неуверенность и тщательно скрытое облегчение. Андропов шёл первым. В очках, прямой, худой. Шёл так, как ходят люди, которые давно решили, куда идут, и теперь просто делают шаги.
Страна смотрела. Страна скорбела (официально). Страна привыкала (неофициально).
А район, тем временем, паниковал.
Паника была тихая, деревенская, без митингов и демонстраций. Паника выражалась в телефонных звонках: председатели звонили в райком, райком звонил в обком, обком молчал, потому что обком сам не знал, что говорить. Вертикаль власти, выстроенная Брежневым за восемнадцать лет, в одну ночь потеряла верхний этаж, и все нижние этажи одновременно почувствовали сквозняк.
Сухоруков звонил мне каждое утро. Не по делу, нет; дела стояли. Звонил, чтобы спросить: «Ну, как у вас?» И услышать: «Нормально, Пётр Андреевич. Работаем.» «Работаем» его успокаивало. Слово, которое означало: хотя бы один колхоз в районе функционирует, хотя бы один председатель не паникует, хотя бы одна точка на карте района остаётся стабильной.
На третий день после похорон Сухоруков позвонил не утром, а вечером. Голос был другой: не пустой, как десятого, и не нервный, как в последнюю неделю, а тревожный. Конкретно тревожный, с привкусом информации.
— Дорохов. Андропов выступил на Пленуме. Слышали?
— Слышал. По радио передавали.
— Дисциплина. Порядок. Борьба с нарушениями. Знаете, что это означает?
— Знаю, Пётр Андреевич. Это означает проверки.
— Именно. — Сухоруков понизил голос, хотя мы разговаривали по телефону и понижать голос было бессмысленно. Привычка, оставшаяся от брежневских времён, когда телефоны, по слухам, прослушивались, а осторожность была второй натурой. — Именно, Дорохов. Проверки. Ревизии. Инвентаризации. Андропов начал с КГБ, но доберётся до всех. До каждого района, до каждого хозяйства. Спросит: где деньги? где техника? где план? И если ответ не понравится, то…
Он не договорил. Не нужно было.
— У нас ответ понравится, — сказал я.
— Знаю. Поэтому и звоню. Дорохов, у меня двенадцать хозяйств в районе. Из двенадцати уверен в трёх: вы, Тополев, ещё Гусев из «Красной зари», он мужик крепкий. Остальные девять… — Пауза. — Остальные девять при серьёзной проверке покажут то, что показывать не надо. Приписки, недостачи, «забытые» накладные. Годами копилось, никто не трогал, потому что Брежнев не трогал. Андропов тронет.
— Пётр Андреевич, — сказал я, — совет. Соберите председателей. Всех двенадцать. Скажите: у вас месяц. Месяц на то, чтобы привести документы в порядок. Кто не приведёт, тому я помочь не смогу.
Тишина. Пять секунд.
— Месяц?
— Месяц. Андропов начнёт с Москвы, потом пойдёт по областям. До районов доберётся к весне, не раньше. Месяц, может два, чтобы навести порядок. Это немного, но достаточно, если не тянуть.
— Откуда вы…
Он осёкся. Четыре года он задавал этот вопрос в разных формах: «Откуда вы знаете?», «Как вы угадали?», «Вы что, ясновидящий?» И четыре года получал один и тот же ответ: «Чувствую.» Сегодня не стал спрашивать. Просто принял.
— Хорошо, — сказал он. — Соберу. На следующей неделе.
— И, Пётр Андреевич, ещё одно. Если кто-то из девяти не послушает, если кто-то решит, что «авось пронесёт», то не прикрывайте. При Андропове прикрывать чужие грехи опаснее, чем иметь свои.
Тишина. Долгая. Сухоруков думал. Прикрывать чужие грехи было его специальностью двадцать лет: записывать чужие успехи на свой счёт, замалчивать чужие провалы, сглаживать углы. При Брежневе это работало. При Андропове могло убить.
— Понял, — сказал он наконец. — Понял, Дорохов.
И повесил трубку.
Я сидел и думал: Сухоруков. Шестьдесят лет, первый секретарь райкома, чиновник-выживальщик. Выживал при Хрущёве, выживал при Брежневе. Выживет ли при Андропове? Если послушает, если наведёт порядок, если перестанет прикрывать Хрящевых и Роговых, то выживет. Потому что Сухоруков не вор и не дурак. Он просто осторожный. А осторожность при Андропове ценится не меньше, чем при Брежневе. Только осторожность другого сорта: не «спрячь», а «покажи, что прятать нечего».
Фетисов продержался три недели.
Три недели после смерти Брежнева. Двадцать один день, в течение которого Виктор Николаевич Фетисов, заместитель заведующего сельскохозяйственным отделом обкома КПСС, пятьдесят два года, тонкие губы и очки в золотой оправе, пытался стать невидимым.
Я узнал об этом от Артура. Не от Мельниченко, не от Сухорукова; от Артура, который знал всё раньше всех, потому что его сеть работала быстрее любой бюрократической вертикали.
— Дорохов, — сказал Артур по телефону, и голос был не весёлый и не серьёзный, а какой-то задумчивый, что для Артура было нетипично. — Твой Фетисов. Суетится.
— Как суетится?