18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Градов – Год урожая 3 (страница 47)

18

Он кивнул. Завёл мотор. Поехали.

В правлении меня ждала Нина.

Она знала. Конечно, знала. Телефонограмма из обкома шла через район, а район делился информацией быстрее, чем ТАСС. Нина сидела в моём кабинете, за моим столом (она никогда не садилась за мой стол; сегодня села). Блокнот открыт. Ручка в руке. Лицо спокойное, собранное. Парторг при исполнении.

— Знаю, — сказала она, прежде чем я открыл рот.

— Откуда?

— Из райкома звонили. В партком. Стандартная процедура. — Она посмотрела на меня. Долго, внимательно, тем самым нининским взглядом, от которого нельзя спрятаться. — Павел Васильевич. Вы не удивлены.

Не вопрос. Утверждение.

Я сел. Напротив неё. За свой стол, на гостевой стул, потому что она занимала мой.

— Нина Степановна, — сказал я, — сейчас не время обсуждать, кто удивлён, а кто нет. Сейчас время делать то, что нужно.

— Траурное собрание.

— Завтра. В правлении. Утром. Портрет с лентой, минута молчания, протокол. Вы подготовите?

— Уже готовлю. — Она показала блокнот. На странице, аккуратным почерком: повестка, список выступающих, текст резолюции. Нина начала готовить до моего приезда. Потому что Нина, тридцать лет в партии, знала процедуру похорон Генерального секретаря лучше, чем я знал процедуру посевной. Для неё это была не первая смерть вождя: Сталин, Хрущёв (политическая смерть, но процедура похожая). Теперь Брежнев.

— Кто выступает? — спросил я.

— Вы. Я. Кузьмич, если захочет. — Она помолчала. — Кузьмич не захочет.

— Не захочет, — согласился я. Кузьмич на траурных собраниях не выступал: «Палваслич, я мужик, а не оратор. Ты — говори, я — послушаю.»

— Текст резолюции, — продолжила Нина. — Стандартный: «Коллектив колхоза 'Рассвет" с глубокой скорбью воспринял известие о кончине…» Дальше знаете.

Знаю. Текст резолюции при смерти Генерального секретаря не менялся с пятьдесят третьего года. Слова одни и те же, только имя другое. Система скорбела по шаблону, и шаблон работал безотказно, как автомат: вставь имя, нажми кнопку, получи скорбь.

— Хорошо, — сказал я. — Нина Степановна, ещё одно. Деревня будет паниковать. Тихо, по-деревенски, но будет. «А план не отменят? А газ не отключат?» Нужно, чтобы люди услышали: ничего не меняется. Всё продолжается. Работа, план, фонды, всё.

— Скажете на собрании?

— Скажу. Но до собрания скажите вы. Кому нужно. Марусе. Тамаре. Они передадут.

Нина кивнула. Деревенский телеграф: Маруся скажет одной, та другой, к вечеру вся деревня будет знать. Не официальную информацию из программы «Время», а главное: «Палваслич сказал, ничего не отменяется.» И это для деревни будет весить больше, чем любое заявление ТАСС.

— И ещё, Нина Степановна, — сказал я. — Портрет.

— Какой портрет?

— Нужно будет заменить. В правлении, в школе, в клубе. Портрет Брежнева на портрет Андропова. Когда объявят официально.

Нина посмотрела на меня. Секунду. Две. И я увидел: она поняла. Не «Андропов» как новость, не «Андропов» как имя преемника, которое ещё не объявлено, а «Андропов» как факт, который я назвал раньше, чем его назвал кто-либо. Потому что официально имя преемника не прозвучало. Телефонограмма из обкома сообщала только о смерти. О преемнике ни слова. Андропова назовут через два дня, на внеочередном Пленуме ЦК.

А я назвал его сейчас.

Нина закрыла блокнот. Медленно. Положила ручку.

— Андропов, — повторила она тихо.

— Андропов, — подтвердил я.

Она смотрела на меня. Долго. Без страха, без удивления. С чем-то другим. С принятием. Как принимают погоду: не нравится, но такова реальность.

— Хорошо, — сказала она. — Портреты подготовлю.

И не спросила: «Откуда вы знаете?» Не спросила, потому что знала ответ. Не конкретный ответ, не «из будущего» или «из учебников». А общий: Павел Васильевич знает. Знает вещи, которых знать не должен. Откуда знает, не понимаю. Но за четыре года ни разу не ошибся. Значит, принимаю. Не спрашиваю.

Нина встала. Пошла к двери. Обернулась.

— Павел Васильевич. Сегодня вечером, после программы «Время», люди придут к правлению. Не на собрание, просто придут. Постоять. Поговорить. Так было, когда Сталин умер. Я помню.

— Вы были при смерти Сталина?

— Мне было двадцать семь. — Голос ровный. — Я плакала. Все плакали. Потому что не знали, что будет. Теперь… теперь я не плачу. Потому что знаю: что бы ни было, мы готовы.

Она вышла.

Я остался один в кабинете. На стене портрет Брежнева смотрел мимо меня, как смотрел четыре года, каждый день, каждое утро. Завтра здесь будет другой портрет. С другими глазами. С другими очками. С другой судьбой.

Но стол останется тот же. И блокнот на столе. И лампа, которая жужжит. И стул, на котором я сижу.

И деревня за окном. Которая сейчас ещё не знает. Но к вечеру узнает.

Программу «Время» смотрели все.

В каждом доме, у каждого телевизора. В Рассветово телевизоров было тридцать два (я знал, потому что Мишка их все когда-то чинил и вёл учёт). Тридцать два экрана, за каждым семья, и на каждом экране одно и то же: траурная заставка, портрет Брежнева в чёрной рамке, голос диктора.

«Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза, Президиум Верховного Совета СССР и Совет Министров СССР с глубокой скорбью извещают партию и весь советский народ, что десятого ноября тысяча девятьсот восемьдесят второго года в восемь часов тридцать минут утра перестало биться сердце…»

Восемь тридцать. Значит, когда я сидел в правлении и ждал звонка Сухорукова, Брежнев уже был мёртв. Уже двадцать минут. Я пил чай, Люся несла почту, а в Москве человек, который восемнадцать лет определял жизнь трёхсот миллионов, лежал в постели и не дышал.

Мы смотрели дома. Вчетвером: я, Валентина, Мишка, Катя. Телевизор «Рекорд-312», починенный Мишкой, мишкина антенна на крыше. Траурная музыка. Чайковский. «Лебединое озеро» по второй программе.

Катя сидела на диване, прижав к себе зайца (вытащила из спальни; когда страшно или непонятно, заяц возвращался из-под подушки). Смотрела на экран большими серыми глазами.

— Мам, — сказала она тихо, — а почему музыка такая грустная?

— Потому что умер человек, Катюш, — сказала Валентина. — Важный человек. Руководитель нашей страны.

— Брежнев?

— Брежнев.

Катя помолчала. Подумала. Двенадцать лет, почти тринадцать. Возраст, когда смерть ещё абстракция, далёкая и непонятная, как космос. Умер дедушка на экране, которого она видела каждый вечер в программе «Время» и который для неё был частью телевизора, а не живым человеком.

— А кто теперь будет? — спросила она.

— Партия решит, — сказала Валентина. Тем же голосом, что и два дня назад, за обедом. Ровным, учительским.

Мишка молчал. Сидел в кресле, руки на подлокотниках, лицо серьёзное. Не испуганное, а серьёзное. Семнадцать лет, физика, задачники, политехнический. Мишка понимал больше, чем Катя. Не потому что умнее (Катя была по-своему не менее умна), а потому что старше: семнадцать лет в Советском Союзе означали, что ты уже слышал разговоры взрослых, уже читал между строк, уже знал, что «партия решит» означает не совсем то, что говорят вслух.

— Бать, — сказал он. Тихо, не поворачивая головы от экрана. — А что теперь будет?

Вот он. Вопрос. Тот самый, который задавал весь Советский Союз, от Бреста до Владивостока, от генералов до доярок: «Что теперь будет?»

— Будет нормально, Миш, — сказал я. — Страна не остановится. Люди будут работать. Мы будем работать. Ничего не изменится.

Ложь? Не совсем. Правда? Не совсем. Полуправда, которая была единственно возможной: нельзя сказать сыну «будет жёстче, будут чистки, будет дисциплина, потом будет перестройка, потом развал», и нельзя сказать «всё прекрасно, не волнуйся». Можно сказать «нормально». Среднее арифметическое между правдой и необходимостью.

— Мы справимся, — добавил я.

Не «работаем». «Справимся». Другое слово. За четыре года «работаем» стало рефлексом, автоматической кодой, точкой в конце каждого разговора. Сегодня рефлекс не сработал. Сегодня нужно было другое слово. Не про процесс, а про результат. Не «делаем», а «выстоим».

Валентина положила руку на мою. Тёплую, живую. Молча. Как вчера на кухне.

Траурная музыка лилась из телевизора. Чайковский. За окном снег, тонкий, ноябрьский. Деревня тихая. Ни звука. Даже собаки не лаяли, словно и они поняли, что сегодня нужно молчать.

После программы «Время» люди пришли к правлению. Как Нина предсказала.

Не все, но многие. Человек тридцать, может сорок. Стояли на крыльце, во дворе, у забора. Негромко переговаривались. Кто-то курил. Кто-то просто стоял, засунув руки в карманы, и молчал. Ноябрьский вечер, темно, фонарь у правления (газовый, новый, поставленный летом) бросал жёлтый круг на утоптанный снег.

Кузьмич стоял у забора. В телогрейке, в шапке. Рядом Тамара, в платке. Молчали оба.