Константин Гирлин – Войдите! | Действие первое (страница 2)
Ворон, устроившийся на дереве, склонил головку набок и слегка поморщился. Он созерцал служителя муз в глубокой задумчивости и словно гадал: что дальше?
Несколько злоупотребляя лингвистическими талантами, Авраам уже открыто провоцировал птицу на конфликт, и она невольно вздрогнула, когда до ее ушей донеслись неприятные звуковые вибрации. На сей раз, используя сложную горловую технику, Авраам затянул заунывный мотив, похожий на вопль брошенной цыганки.
Ворон рассеялся, в рассрочку погашая смерть.
Внезапно за дверью раздался продолжительный треск каких-то щепок: он сопровождался громкими проклятиями и провозглашениями имен насельников преисподней. Было похоже, что папа Карло повздорил с лесорубами. Затем послышались возгласы невыразимого удивления, как будто человек впервые увидел дверь.
Дивный тембр собственного голоса услаждал Авраама не меньше, чем фиоритуры оперного певца, пока чей-то обвинительный возглас не оповестил о том, что рядом кто-то есть. Он резко крутанулся на пятках и пронзил критика неистовым взглядом: в воздухе над его головой повис немой знак вопроса.
Умеряя легкие судороги, коснувшиеся его уст, Авраам вытягивал физиономию и никак не мог найти ей применение. Перед ним материализовалась не менее развороченная морда, принадлежавшая, по всей вероятности, обладателю тонкого музыкального слуха. Личность, замершая у порога в той щекотливой позиции, когда ты вроде бы и внутри, но пока еще не полностью, имела вид бедолаги, сокрушенного созерцанием собственного рукава, попавшего под шпиндель фрезерного станка, – то есть до некоторой степени озабоченный и отнюдь не веселый.
Прибывший незнакомец пересек пространство если не тяжелой поступью, то точно в подавленном настроении. Было бы нелепостью сказать, что в тот миг он держал в руках жар-птицу, а та, в свою очередь, распевала на все лады. Нет, скорее, он походил на типичного диккенсовского героя, нахватавшегося лещей от провидения. Казалось, еще вчера он был невинным ребенком, роняющим слезы умиления на цветки Жизни, а теперь, пораженный вирусом печали, закладывал вираж к объятиям отца.
Сделав неверный шаг, он означил тесное приветствие одной своей ноги с другой и удивил Авраама несколькими па регтайма. Авраам побежал к нему навстречу и обнял его, и пал на шею его, и целовал его, и плакали [оба].
Улисс, плоть от плоти его и, вероятно, кость от костей тоже, был крайне восприимчив к всяческим движениям человеческой души. Любви отца к сомнительного рода куплетам он не разделял, тем не менее активно субсидировал его комплиментами, постепенно истощая запас любезных слов.
Некогда стал великим человек сей, и возвеличивался больше и больше до того, что стал весьма великим. В моменты трезвости ума и чистоты рассудка сходил он на торжище жизни, обладая всеми добродетелями, присущими благочестивому христианину. Как всякий таковой, он удовлетворялся воскурением фимиама, покуда не начинал замечать в жизни признаки повреждения, препираясь с ней вопреки ее недвусмысленным указаниям. Тогда, сообразно некому исконному влечению, церковные благовония, обретшие жертвенник в ноздрях его, смешивались с букетом сложных эфиров, а Улисс преображался в речистого проповедника и становился невероятен. Через воздействие ядов оплакивал он свою мать Варвару, утвердившуюся в земле как постоянный житель; плакал о смерти ее, растерзывая ризы и облекаясь во вретище.
Некогда согрелась Варвара, рождая тепло, приобрела человека от Господа, совечного своему Отцу, и назвала его Улиссом; в нем было дыхание жизни, и стал тот человек душою живою. Велики были чувства, которые приходили к родителям, когда они держали на руках свое дитя; его беспомощность затрагивала в их сердцах благородные струны, а невинность его была очищающей силой. Так благословил Бог Варвару, и дал Аврааму от нее сына, сказав: дитя человеческое – произведение самого Бога; никогда не замолчишь, ибо будешь говорить детьми своими. Так душа обрела дом, и в его окошках загорелся свет.
Муж и сын рыдали плачем великим по утрате горячо любимой жены и матери, и отверзся источник их горя. И настала боль, которая никогда не убудет, и все померкло для них, кроме солнца Христова: они жили верою в небесное отечество, ожидая часа, строитель и художник которого Бог. Такова была Варвара, жена и мать. Она опекала их, и благодаря ее попечению, проснувшись утром, они находили в мире все таким же, как оставили вечером. Не имея силы проститься, кочевали они по торжественно-мрачным пределам limbus patrum,2 натаптывая грязные следы на пороге астрального архипелага. Они отдались смелым чаяниям, все более властно звавшим их в неизведанные дали, и, пустившись в странствия, повидали немало чужих краев.
Пропорхав по комнате в исключительно старушечьей манере, что-то старательно перекладывая с места на место и переругиваясь сам с собой, Улисс наконец предпочел одному стулу стул другой. После давешней сиесты с его уст сфыркивались наветы, за патетичным бульканьем которых Аврааму не довелось услышать от сына, что представляет собой его отец.
Блаженно икнув, Улисс задумчиво окинул горизонты. Его мемуарное лицо, покрытое печальным флером меланхолии, задерживало тревожный взгляд на окне, откуда, вероятно, черпало все свои откровения. Он слушал лес, стараясь подставлять под звуки голову, которую по чистой случайности имел.
– Окно нужно держать запертым изнутри, – отчеканил он, пикируя на стул. – Всякая лесная бактерия лиха на подъем и учтивостью не славится, она только и ждет удобного случая, чтобы залезть к нам в глотку и закатить там вечеринку.
– Правда твоя, крайне неприветливый и мрачный контингент, орды сущностей коварных.
– Для чего окна хороши, – продолжал Улисс, – так это для прыжков.
– Прыгай на досуге suo periculo;3 а пока продолжай открывать рот – нам нужно поговорить.
Озаренный нетяжелым нимбом дремлющего лентяя, Улисс ошибочно полагал, что такая безмятежность может быть вечной. У него были все основания думать, что в интонациях отца звучит преамбула к неприятному разговору. Его глаза уподобились очам младенца, после того как тот обозрел жизнь и обнаружил, что она полна разочарований.
Подняв брови до критической отметки и сделав глубоко внутри себя тройной сальто-мортале, Улисс поучительно проговорил:
– Ты, я гляжу, очень деловой, но подтяни штаны.
Авраам, которого посетило внезапное умиление, ласково потрепал сына за волосы. Потом еще раз. И еще.
Возвращая скальп по назначению, Улисс выдвинул ноту протеста, ибо клок волос, с которым его разлучали, был ему особенно дорог. Его невосприимчивость к сантиментам оставляла на сердце отца неизгладимые следы, и, осердившись весьма, Авраам послал сына к дьяволу, требуя, чтобы тот немедленно отправился на его поиски.
Тогда отдалился сын от отца, который злословил его, и убрел в дремучий древостой, осваивая его под бытовую надобность судного дня; он уходил с некими твердыми намерениями, способствуя тому, чтобы те сохраняли должное разнообразие звуков. В гуще листьев, темной и тлетворной, хулил он терние и волчцы и пинал мхи, и немного остудил чувства видом зелени.
Отдаваясь силе размышлений не слишком озабоченного человека, Авраам тем временем побродил по комнате, критично обозревая наружный пейзаж, и размял тело с помощью нехитрых гимнастических упражнений. Какое-то время он беззаботно нежил плоть на мягких простынях, валяясь на них, как ворох старых тряпок, и слагал мысленное послание потомкам.
И вот, когда он кончал трогательную арию Лауретты из оперы «Джанни Скикки», на полпути от «я бы предпочла умереть» к «сжалься, отец!», богатые модуляции его голоса воззвали к недружелюбию посторонних лиц.
Улисс, вернувшийся в родные пенаты темной, шелестящей массой плюща и обескровленный какой-то дикой колючкой, обнаруживал себя бездыханно лежащим на громадной постели с камчатым темно-зеленым пологом, подобно юной деве Ифигении на жертвенном алтаре. Симулируя лихорадку и подкувыркиваясь в простынях, он корчился в предсмертной истоме, музыкально стонал и в сильно драматических местах нажимал на басовую ноту, как будто находился при исполнении каких-то обязанностей.
Авраам взирал из своей юдоли мрака и отчаяния за тем, как душа сына сбрасывает оковы бытия. Он с предубеждением относился к покойникам в доме, и многие из нас его поддержат. В детстве его стращали привидениями-плакальщицами, которые еженощно возвращаются в мир живых, дабы ходить по дому, шелестя шелками, разнузданно вопить и предаваться праздности и ментальным забавам.
Озадаченный мыслью о непрошеных гостях с того света, Авраам сжимал в руке потрепанную макулатуру с какими-то суммами. Своим укоряющим видом эти подлые цифры имели претензию к Улиссу и кидали ему безмолвные упреки. Последний, отдавая душу Богу, одарил жалкую арифметику мученическим взглядом, как бы обвиняя в том, что ему не дают безотрадно кончаться, и затем накачал воздуха в легкие, готовясь проверить здание на прочность.