Константин Федин – Города и годы (страница 58)
И тогда толпа взвыла неистовым разноголосым воем и, подняв на плечи калек, с креслами, стульями, носилками и протезами в руках, тронулась по аллее Бисмарка и дальше – по улице мимо кладбища, и дальше – на площадь ратуши.
И впереди толпы, со взмытой ветром креповой вуалью, как с флагом, шествовала вдова кавалера Железного креста Марта Бирман из Тейфельсмюле.
Это был странный день.
«Утренняя газета Бишофсберга» неожиданно утратила присущее ей красноречие и с большим трудом, как сильно заикающийся человек, пробормотала что-то о волнениях в имперской столице. Редактор жарко высказывался за необходимость повышения почтового тарифа, и фельетонист описывал героическую защиту Камеруна колониальными войсками. Весь остаток номера был заполнен божественными пустяками.
Фрау Урбах, усталая от утреннего благотворения (по утрам она увязывала пакетики с сигарами для больных и раненых), присела перед окном, выходившим на площадь. Часам к двум вокруг ратуши начал собираться народ, и на выступы здания, на фонари и трамвайные столбы полезли мальчишки. Фрау Урбах спросила у горничной, что могло означать такое оживление. И так как горничная ничего не знала, она решила:
– Наверное, какая-нибудь победа. – И заметила недовольно: – Вечная история: власти узнают о событиях после всех. За всю войну ратуша ни разу не вывесила вовремя флагов…
Площадь мерно заполнялась народом, сыпавшимся изо всех улиц, дверей и ворот. Толпа становилась густой, и люди обращались лицом к улице, которой фрау Урбах не было видно.
Все, что произошло затем, развернулось с удивительной, почти невообразимой быстротой.
Откуда-то налетела стайка газетчиков, рассыпалась по площади, и быстрые, звонкоголосые продавцы засновали в толпе. Народ колыхнулся. Маленькие белые листочки заплескались над головами и побежали по рукам. Раскаты придушенного гула покатились из конца в конец площади.
Фрау Урбах позвала горничную:
– Сбегайте скорее вниз и купите телеграмму. Произошло что-нибудь исключительное!
И когда захлопнулась дверь, она произнесла самой себе, что с нею случалось очень редко:
– Может быть, мир?
В это время толпа подалась к улице, которой не видно было фрау Урбах, и, скучившись там, отринула назад, под напором плотной, сбитой из человеческих тел стены. Поверх этой стены колыхались кресла с непонятными комьями на них, которые шевелили какими-то подобиями голов и рук. Вдруг все запуталось в вихре бумажных листков, шляп, палок, зонтиков.
В комнату вбежала горничная и испуганно протянула фрау Урбах помятый листок.
Черным по белому, даже не просто черным, а иссиня-черным, на листке стояло слово:
И не где-нибудь в России или в Китае – в чем не было бы ничего необычного, а
что было уже не только необычно, но даже
Листок был экстренно выпущен социал-демократической газеткой.
На правой его колонке сообщалось об отречении и бегстве императора. На левой – о провозглашении республики. Внизу, через обе колонки, протянулась надпись, смысл которой был ничтожен по сравнению с бегством императора и провозглашением республики.
Но слова прыгали в глазах фрау Урбах, и смысл их путался. Она соединяла кусочки одного сообщения с обрывками другого и восклицаниями третьего. Получался как раз тот сумбур, который должен был объяснить происшедшее, но не объяснял его: отречение… выборы… республика… собрание… конец… учреждение… бегство… мир…
Ее глаза задержались случайно на строках о выборах в ландтаг, или в какой-то новый рейхстаг, или в какое-то конституционное собрание – разве это важно? В этом рассыпанном наборе слов, в этой болтовне она прочла слово – Урбах. И потому, что все время, пока листок дрожал у ней в руках, она думала об одной себе, о своем имении, о своем будущем, внезапно она стала не только видеть, но и понимать. И она осмысленно прочла:
…наш комитет выставит в числе прочих кандидатуру члена партии Урбаха из Лауше, в течение двадцати лет поддерживавшего социал-демократическое движение не словом, а делом. Мы не должны забывать, что член партии Урбах из Лауше, никогда не проявлявший себя общественно, сделал для…
Фрау Урбах откинулась на спинку кресла и закрыла глаза руками. Помятый листок соскользнул на пол.
Вот оно, возмездие… Его нельзя предупредить, его нельзя избегнуть, возмездие знает свой час.
Теперь, только теперь – к концу жизни – становится понятным этот человек, его таинственные проекты, спрятанные в шкафах, его запертая библиотека, его необъяснимые отлучки из дому. Все это делалось за спиной фрау Урбах, в ее доме, на ее деньги.
Теперь, только теперь становится понятной ее дочь – его дочь, дочь Урбаха – Мари, с вульгарными поступками, с упрямством и плебейским своеволием. Теперь поверишь темным слухам, которые свились вокруг Мари. От этой девчонки можно ожидать всего. Ведь она – дочь Урбаха! В ней нет ни одной кровинки фон Фрейлебен!
Теперь понятно все. Возмездие…
О, это опозоренное имя – фон Фрейлебен! Как могла она решиться загрязнить кличкой Урбаха честь и достоинство своего первенца, единственного, последнего ее крови, ее гордость – Генриха Адольфа?
Бежать! Бежать, как император… отречься от дома… от Урбаха. Конец… возмездие…
Фрау Урбах приподнялась, чтобы приказать укладывать вещи, чтобы собраться и уехать. Надо было спешить. Она выпрямилась, как стальная полоса, оправила платье, взяла в руку палочку с резиновым наконечником.
В этот момент вошла горничная, подала фрау Урбах телеграмму и повернулась, чтобы уйти.
– Погодите, вы мне сейчас понадобитесь, – сказала фрау Урбах и, как деловой человек, привычно вскрыла и развернула телеграмму. Текст ее был краток:
Обер-лейтенант Генрих Адольф Урбах 1 ноября в бою под Анкошем пал геройской смертью.
Фрау Урбах пропорола телеграмму ногтями, медленно согнулась и села в кресло. Потом она дернулась всем телом, точно ее что-то ударило снизу, и выкинула вперед больную ногу в шагреневом башмаке.
В ее глазах, обращенных к окну, на секунду отразилась мелькающая суета площади, и она осталась, неподвижной.
Это была толпа.
Демонстрации, которые устраивались союзами и обществами Бишофсберга, демонстрации с лампионами и оркестрами равнялись в шеренги, роты, батальоны, и дети шествовали игрушечными полками, и женщины – сомкнутым строем, точно в турнгалле. Но это была толпа.
Дети и женщины, солдаты и бюргеры, калеки, нищие, мусорщики, рабочие, модистки, выбежавшие из мастерских, и батраки, приехавшие с ферм, неслись среди домов пущенной по ветру колодой карт.
Над ними не развевалось ни одного флага, и ни одна труба не созывала их к маршу, но какое-то невидимое, радостное и страшное знамя влекло их по площадям, променадам и улицам.
Мирные люди, из которых тысячи знали друг друга в лицо и сотни распивали за одним столом свою утреннюю кружку пива, – вдруг обернулись париями, и перед ними захлопывали двери, замыкали магазины, прятали базарные лотки, корзины и тележки.
Какой-то бюргер, все еще веря в силу установленных вещей, как отец еще верит в свою власть, когда сын впервые безбоязненно выкажет непослушание, – какой-то бюргер, заперев свою табачную лавочку, вывесил на двери картонку с объявлением:
ЗДЕСЬ ЗАПРЕЩАЕТСЯ ДЕЛАТЬ РЕВОЛЮЦИЮ.
В самом деле, не могли же люди, проснувшись утром десятого ноября, сойти с ума! И если они неслись по дороге и тротуарам без видимого смысла, то, конечно, только потому, что ни на дороге, ни на тротуарах не было написано:
ЗАПРЕЩАЕТСЯ НАРУШАТЬ
НОРМАЛЬНОЕ ТЕЧЕНИЕ ЖИЗНИ.
Из-за такой непредусмотрительности муниципалитета уличное движение оказалось нарушенным настолько, что всех пешеходов, куда бы они ни направлялись, поворачивало в одну сторону и, точно опавшие листья, несло к цитадели.
И вот суровая, рыхлая, как старый генерал, цитадель открылась глазам толпы. Поседевшая крыша ее была насуплена, и застегнутыми на все запоры стояли ворота.
Толпа замедлила свой бег, толпа почти остановилась.
Но толпу собрали женщины, и голоса их были пронзительней сигнального рожка.
– Женщины! Сюда прячут немецких солдат, которые не хотят идти в мясорубку!
Сигнал ударился о крышу цитадели и, отскочив, упал в толпу.
Его проглотил раскатистый и гулкий бас:
– Солдаты! Здесь сидят ваши друзья!
Пауль Генниг, подняв над головами зонт, гневно указал им на решетчатые окна, вырвался из толпы и побежал через площадь, не опуская зонта. Тогда какой-то молодой солдатик, обернувшись к толпе, весело скомандовал:
– Рота! Вперед, за капитаном!
На эту команду из толпы выбежали солдаты – зеленая молодежь еще не обученного набора, с расплывшимися от смеха лицами. Они облепили жужжащим роем командира и кинулись к воротам цитадели, следом за величественным, торжественным Паулем Геннигом.
Бежать было весело, как в недавнем детстве, когда в цитадели развешивался фураж и она беззлобно смотрела на ребячьи шалости вокруг своих стен.
Подбежав ко входу, солдаты принялись стучать в ворота кулаками, с криками, свистом и смехом. Глаза Пауля Геннига метали искры, грудь часто и высоко подымалась, – на голову выше солдат, он озирал их почти вдохновенно и размеренно бил зонтом по воротам. Он был похож на учителя, окруженного озорными школьниками, – в черном одеянии, волосатый и гневный среди серых курток безусых веселых солдат.