Константин Федин – Города и годы (страница 57)
– Прятать?
– …тогда увидим…
Марта Бирман ждала, что шумная процессия подойдет к воротам кладбища. Она стояла вытянувшись, как на привязи, стараясь в ломких фразах поймать какой-нибудь смысл. Но женщины, все ускоряя шаги, двигались мимо кладбища к Бисмарковой аллее. Внезапно из хаоса голосов вылетели ясные слова:
– Эй, божия вдова! Твой муженек лежит, видно, в надежном месте?
Чья-то рука показала на кладбищенские ворота, и опять тот же ясный голос позвал:
– Пойдем-ка с нами воскрешать мертвецов!
И – точно перерезали привязь, не пускавшую Марту Бирман, – она сорвалась и побежала к толпе. Ее спросил кто-то на ходу:
– Военная вдова?
– Да, – ответила она, задыхаясь от бега и неожиданного волненья, – вдова кавалера Железного креста.
– Несчастная! – раздался голос.
– Пусть они вешают свои кресты собакам! – услышала она.
– Мы идем в больницу, за калеками! – прокричали ей.
– Может быть, наши мужья живы?
– Они держат взаперти калек, чтобы мы их не видели.
– Может быть, они держат там наших мужей?
– Чтобы у нас не портились нервы!
– У нас уже давно нет нервов!
– С тех пор, как у нас отняли мужей…
– Пора кончать войну!
Марта Бирман рванулась вперед, обежала тесную толпу, встала лицом к женщинам и надсадно крикнула:
– Стойте, стойте! Я знаю, что в этой больнице! Женщины, несчастные женщины! Мой муж был тоже солдат. Ему оторвало руки и ноги, он ослеп и оглох, он не узнал меня, когда я пришла к нему, туда, в больницу, перед смертью. Теперь он лежит вон там. Я знаю. Весь дом набит безногими, безрукими. Пусть выпустят их, пусть покажут, пусть!
Ее перебили пронзительные крики:
– По домам раненых!
– На улицу калек! Пусть все видят!
– Мы будем их возить по паркам и театрам!
– Пусть смотрят!
Марта Бирман показала на кладбище:
– Вон там целый город мужчин! Там мой муж, Альберт. Мой муж. И там написано: «Мы помним о вас, мы помним».
У ней вдруг перекосился рот, и визг ее разодрал все крики:
– Я помню тебя, Альберт! Женщины, женщины!
Ветер рванул и поднял вопли, стенанья, рванул длинные креповые вуали, и женщины в трауре бросились бежать.
За их траурной толпой, закруженной ветром в воронку, неслись в одиночку и кучками женщины, слетевшиеся неведомо откуда, точно листья в разгар листопада.
Ветер дул к аллее Бисмарка.
И когда сквозь оголенные ряды лип, подстриженных под кофейные чашки, многогранным хрусталем засветились окна больницы, женщины-одиночки и кучки женщин слились в сплошное озеро голов, и черными гребнями взмывались над озером креповые вуали.
– Женщины, жен-щи-ны!
Благополучный дом взирал на волнение женщин, слушал их визги и неколебимо приятно показывал свои отштукатуренные стены под кирпично-красной черепицей крыши.
Женщины сгрудились в подъезде, и тяжелая, как храмовые врата, дверь плавно и широко растворилась.
Какой-то человек в блистательно-белом халате, выбежав навстречу толпе, прокричал с отчаянием:
– Пощадите раненых, раненых, безумные!
И в ответ ему сотня голосов закидала надрывно:
– Мы пощадим!
– Мы знаем!
– Пощадите нас!
– Пощадим!
– Пощадим!
Куда исчезли запретительные надписи, параграфы, разделы и пункты? Кто попрятал четко урисованные дощечки с постановлениями, приказами и выписками из правил? Где пропали люди в белом, долгом которых было блюсти параграфы, постановления и порядок?
В коридоры, пронизанные сиянием начищенного бетона, белых потолков и стен, ворвались женщины в черном. С ними влетело в палаты и залы уличное беснованье, и впереди них, над ними, удесятеренные простором коридоров, неслись слезные вопли Марты Бирман:
– Я по-о-мню, Альберт! Я помню!
И потом:
– Вот здесь лежал мой муж, мой муж, женщины!
И снова:
– Я помню, Альберт, я помню!
Тогда емкие мужские голоса замешались в стенания женщин:
– Вынесите нас на улицу!
– Покажите нас людям!
– Несите меня в кресле, – пусть посмотрят, что такое война! Вот, вот, смотрите, что такое война!
– Возьмите всех, кого можно поднять с постели!
И какой-то обмотанный бинтами чурбан гулко орал сквозь черную дыру, зиявшую в марле там, где мог быть рот:
– Покажите меня, я умею ходить! Покажите меня, я хожу!
В распахнутых халатах, в бинтах, бандажах, с гипсовыми перевязками, на клюках и палках раненые ковыляли и прыгали из палаты в палату, созывая:
– Кто может – на площадь, в город!
– Кто может – поднимайся!
А из палат отвечали этому зову немолчные стоны и проклятья.
И вот толпа женщин с визгом и воем подняла над головами кресло и двинулась к выходу. В кресле на подушке полулежал человек с толсто забинтованным задом. Подножка кресла была открыта и пуста. Левая рука калеки висела привязанной за шею. Правой он слабо помахивал, то показывая на свое утолщенное перевязкой туловище, то грозя кому-то в пространство.
Перед фасадом больницы шествие долго колебалось, обрастая толпой. Женщины выкатывали на улицу кресла, коляски, стулья, усаживали в них раненых, и раненые размахивали костылями и что-то выкрикивали неслышными хрипами. Молодой солдат, скинув с одного плеча мундир, поднял поблескивавшую никелем и лаком руку, и следом за ним раненые, державшиеся без помощи женщин, заголили стальные, картонные, кожаные руки, и патенты заторкали, заскрипели, заныли своими пружинами и рычагами.