18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Федин – Города и годы (страница 55)

18

– Какое мне дело, что образовано в Москве? Прошу дать дорогу моей машине.

– Совет солдатских депутатов Германии в Москве постановил принять все дела посольства бывшей Германской империи.

– Я повторяю, меня не касаются постановления совета, о котором вы говорите.

Гладкий человек легко поднял руку и приказал посольскому солдату, стоявшему под ружьем:

– Расчистите мне дорогу и закройте ворота.

Вместо того чтобы исполнить распоряжение, солдат показал ружьем на крышу.

Гладкий человек медленно поднял голову.

Тогда кто-то из приехавших крикнул:

– Назад!

Гладкого человека протолкнули в дверцу лимузина, захлопнули ее, навалились, как по команде, на радиатор и крылья плечами и вкатили автомобиль назад, во двор. Шофер помогал направлять машину рулем, и по обветренному лицу его скользила чуть приметная кривая улыбка.

Андрей качнулся к солдату под ружьем.

– Что случилось?

Каменный холодный взгляд уперся в Андрея, и тонкие губы старательно выговорили изломанные слова:

– Тофарытш нье снает? Германца органисофаль ссофьет. Германиа Россиа фместье.

Андрей не дослушал солдата. Он смотрел во двор, где перед вышедшим из автомобиля гладким худощавым человеком толпились германские куртки и русские шинели.

Какой-то солдат растолкал толпу, подошел к гладкому человеку и бросил к его ногам черно-белую полоску флага. Гладкий человек не шелохнулся, и материя легла перед ним траурным подножием.

Андрей посмотрел на солдата, который принес и кинул обрезок флага.

– Курт! – вскрикнул он и бросился в ворота.

Солдат вглядывался в него, пока он перебегал двор, потом отступил на шаг и спросил тихо:

– Андрей?

– Курт! Курт!

Тогда солдат рванулся к Андрею, зажал его голову в ровных, прямых своих руках и еще тише проговорил:

– Андрей, милый друг…

– Если бы я просидел это время где-нибудь в мастерской, может быть, мир казался бы мне по-прежнему чем-то цельным, как мы говорили и понимали раньше – человечество, мир, – глядя сверху. А я сидел внизу, под полом, видел, как все это устроено. В общем – театр. Ничего цельного. Человечество – фикция.

Курт раскурил тоненькую прожженную трубочку, вытянул ноги, потом плавно, размеренно продолжал:

– Раньше все было укомплектовано, как маршевая рота. Человек пригнан к человеку, как доска к доске в двери. Теперь все расползлось. Между досок – щели. Слепому видно, что все врозь.

Он засмеялся.

– Ты никогда не пробовал писать?

– Нет, не пробовал, – сказал Андрей.

– Я тоже нет. Но я как-то думал, что романы пишут так же, как строят ящики. Надо, чтобы каждая доска всеми сторонами сошлась с другими досками. Так, по крайней мере, писали романы до войны. Теперь и в романе нельзя, наверно, в одном месте свести больше двух человек разом. Клей не годится, не держит.

– Старый клей? – спросил Андрей.

– Конечно, старый. Через колючую проволоку окопов, как через лупу, это ясно видно. Обо всей этой музыке ты думаешь с содроганием – бомбы, трехлинейки, особенно гаубицы. Но я думаю, если бы не весь этот грохот, мы долго еще не образумились бы. А теперь наша голова ясна и сердце проветрено.

Курт зажег спичку, бережно поднес к трубке, снова раскурил.

– Вот моя история, и вот мои выводы. Те доски, какие еще держатся, надо разъединить, может быть разбить, потому что они искусственно склеены и потому что таким клеем нельзя склеить людей в человечество. А в конце концов в этом наша цель. Согласен?

– Согласен, – отозвался Андрей.

Курт подошел к нему и взял его руку.

– Ну вот. Хорошо. А теперь прошу тебя сказать мне прямо, что я был скотиной… в Нюрнберге, в трамвае.

Андрей обнял его и рассмеялся.

– Нет, нет! – воскликнул Курт, отстраняясь. – Ты должен мне сказать, что ты тогда думал!

– Мне было страшно. Я чуть не плакал, когда вспоминал тебя… каким ты тогда был…

Курт стукнул себя кулаком по голове.

– А-а-а! А-а-а! Какой я идиот! Иди-и-от!

– Дело не в этом, – остановил его Андрей. – Ты мог думать тогда по-другому.

– Я думал как скотина.

– Сейчас ты думаешь иначе. Но ни тогда, ни сейчас тебя не пугала война. Переменилось ли в тебе что-нибудь? Я остался прежним: мне отвратительно само слово «война».

– Подожди, – произнес Курт, – подожди, подожди. Я понимаю тебя… Но неужели ты допускаешь, что я не задумывался над этим? Есть разные войны! И чем ты уничтожишь войну, если не войной же? Не сопротивлением войне? Ведь нет другого пути, нет, нет, нет!

Он топнул ногой и закричал:

– Кровь, кровь – вот что тебя пугает. И эта вечная опаска, что зло рождает зло. А что ты можешь предложить мне взамен зла? Из меня тянут жилы, по ниточке, без остановки всю жизнь. И мне же предлагают строить эту мою жизнь на добре, потому что – зло рождает зло. Откуда мне взять добро, если кругом – зло? Докажи мне, что злом нельзя добиться добра.

– Этого я не могу доказать.

– Значит, путь один?

– Значит, да.

– Тогда о чем же ты?

– О том, что это страшно и… унизительно, – проговорил Андрей, с таким усилием, точно его душили слезы.

Курт сжал его руки.

– Милый, милый друг. Ты действительно не переменился. Я часто вспоминал тебя вот таким – с этой доброй, растерянной улыбкой. Мне было бы даже жалко, если бы ты утратил ее. И, послушай, я – настоящий твой друг, навсегда. Помнишь Нюрнберг, с холма? Я тогда испытал счастье. Ты знаешь, я никогда не жил с женщиной, то есть подолгу и хорошо. Что это за чувство? Если такое, как тогда, на холме, – и всегда такое, постоянно – нужно, наверно, родиться с особым даром, чтобы выдержать. Я говорю о том восторге, помнишь? Это должно изнурять… Ты дополняешь меня. Мне хорошо, когда я знаю, что ты вот такой, милый друг, с твоей растерянной улыбкой. Теперь здесь, в Москве, после всего, что произошло, я хочу, чтобы мы повторили нашу присягу. И чтобы ты забыл то, что нужно забыть.

Андрей притянул Курта к себе, охватил его широкую спину.

– Я помню только одно, Курт: как мы сказали друг другу навсегда.

– До самой смерти! – произнес Курт, с какой-то строгой пристальностью вглядываясь в Андрея.

Потом он улыбнулся и, неловко складывая слова, точно чтец, выронивший книгу, добавил:

– Школьническое или не знаю какое в чувстве к тебе у меня. Дружба, мистическое что-то. Но мне не хочется бороться с нежностью к тебе. Хотя подсознательное – смешно.

Он помолчал. Потом выправился и опять заговорил, как по книге:

– Я считаю, что не должно быть чувств, недоступных пониманию. И, конечно, все чувства следует подчинить раз навсегда рассудку. Только в этом случае за бессмысленностью видишь смысл и за страданием – радость.

– Однако вот что, – перебил Курт самого себя. – Я рассказал обо всем, что пережил, а о тебе не знаю ничего. Рассказывай. Я буду молчать. Ни слова больше. Почему ты скучен?

Андрей кивнул головой на окно.

В желтоватых сумерках темнел осыпавшийся Нескучный сад, колебались, словно бумажные, фермы Крымского моста, плыла под него черная Москва-река. И над садом, над мостом, рекою, непроницаемой для глаз плитой, кружила воронья стая.