Колум Маккэнн – Золи (страница 16)
Прошло полгода после смерти Петра. В начале сентября выпал первый снег. Я ушел из табора и заблудился. На песчаной косе у реки видел следы волков. Они вели к повороту русла и исчезали в лесу. Она стояла у воды, слушала, как с веток осыпается снег. Я подошел сзади и закрыл ей глаза ладонями. Пальцы скользнули по ее шее, и большой палец остановился в углублении у ключицы. Я прикоснулся губами к ее щеке. Она отпрянула. Я произнес ее имя. Она судорожно вздохнула и сняла с головы красный платок. После смерти Петра она постриглась почти наголо. Это было против обычаев. Она отвернулась и пошла по берегу реки. Я пошел следом и снова закрыл ей глаза ладонями. Она на цыпочках пошла по хрустящему снегу. Я положил подбородок ей на плечо и почувствовал, как она прижалась ко мне спиной. Я обнял ее за талию, она снова вздохнула и намотала платок мне на кулак. Она повернулась, потянула меня за ворот рубашки, подошла ко мне сбоку, прижалась животом к моему бедру и так замерла. Я осторожно уложил ее на землю, но она откатилась в сторону, сказав, что с детства не видела, как выглядит дерево снизу. Мы не занимались любовью, но она была вся в снегу.
— Теперь всякий дурак поймет, что что-то было! — вскричала она и стала топать ногами, сбивая с себя снег.
Она ушла вся в слезах. Звякала плохо закрывавшаяся крышка старой зажигалки Петра, отбивая ритм ее шагов. Следующие пять часов я сидел в ужасе, но она вернулась, запутав следы, чтобы за ней не пришли. Золи вся светилась от нетерпения, и я забыл, как прижимал ее к холодной коре дерева. Мне чудилось, что я слышу, как к нам подкрадываются вернувшиеся волки. Родинки у нее на шее, ямочка у шеи, дуга ее ключицы. Я проводил пальцем дорожки на ее теле, снял зубами кольцо с ее мизинца. В предыдущие месяцы я пережил столько фантазий об этой встрече! Неужели это берег реки, а не какой-нибудь грязный переулок, где я воображал себя с Золи: в типографском цеху, у станка, в коридоре у стены?
Золи верила в существование родника жизни, который доходит до центра земли. Вода в нем движется в обоих направлениях, но большей частью поднимается от родника ее детства. Об этом она говорила со своим просторечным акцентом — о днях скитаний с дедом, о дорогах, которые они проехали вместе, о том, как молчали вдвоем. Говоря о нем, она натягивала платок, закрывавший лоб от переносицы. Золи не думала, что ее можно счесть хоть сколько-нибудь красивой: она помечена «ленивым веком»[17], к тому же у нее слишком смуглая, слишком цыганская кожа. Но в эти несколько дней мне казалось, что луна сошла на землю. Я не сомневался, что рано или поздно нас застанут вместе, что все узнают, или Конка догадается, или нас увидят дети, или Фьодор, или Вашенго. Мы прекрасно понимали, что оба потонем в разбушевавшемся половодье, но это не имело значения.
Однажды вечером Золи услышала уханье совы, замерла в ужасе, закрыла ладонью глаза и пробормотала, что дух дедушки вернулся. Ее охватил стыд.
— Нельзя этого делать, — сказала она, отступила от меня, и замерзшие листья захрустели у нее под ногами.
Поезд, который вез меня в город, был странно старомодным, с коричневыми панелями. Ветер задувал в разбитые окна.
— Они привяжут тебе яйца к шее и затянут узлом. Так и будут болтаться, как головка чеснока, — посулил Странский.
— Мы ничего не сделали. Кроме того, она никому не скажет.
— Оба вы наивные дураки.
— Это больше не повторится.
— Не трогай ее, говорю тебе. Они тебя саваном накроют. Она же цыганка. И должна принадлежать цыгану.
— Поэтому мы и печатаем ее стихи?
Он поднял воротник и сел за работу. Я вздохнул с облегчением, сбежав из типографии, от Странского и его навязчивых мыслей, в город, где можно было затеряться под уличными фонарями. Теперь он редко называл меня «сынком», но в эти несколько месяцев я как будто стал выше ростом — я дышал ею, она наполняла меня.
Осенью 1953 года мы выпустили первую книжку стихов Золи. Ее тепло приняли все: молодые поэты, литературоведы и даже бюрократы. По непостижимым для меня причинам Золи хотела, чтобы страницы были сшиты, а не склеены: клей каким-то образом напоминал ей о лошади, которую она когда-то знала.
Теперь предстояла работа над более полной подборкой стихов. Счастливый, я сидел на улице возле своего дома на перевернутом ведре и наблюдал восход солнца между старыми зданиями.
Где-то все еще хранится фотография, запечатлевшая нас троих — Странского, Золи и меня — серым днем в Парке культуры на берегу Дуная. Вода подернута рябью. На Золи длинная развевающаяся юбка и потертая короткая курточка. На снимке видно, что мы с ней одного роста. Я, в белой рубашке и в берете набекрень, поставил ногу на швартовую тумбу. Между нами стоит Странский, одетый в темный костюм с черным галстуком. Я обнимаю его за плечи. Странский уже совсем облысел, и у него небольшой животик, который Золи называет котелком. На заднем плане — грузовое судно с огромной надписью на борту: «Вся власть Советам!».
Даже сейчас я могу шагнуть к этой фотографии, пройти по ее краю, забраться в нее и в точности вспомнить, как был взбудоражен, фотографируясь с Золи.
— Пожалуйста, не смотрите на меня, — говорила она, оказываясь в свете прожектора, но некоторым казалось, что у нее развилась зависимость от микрофона.
Однажды, в городке Прьевидза, ее пригласили во Дворец культуры. Огромный двор, на который выходил задний фасад здания, несколько часов был заполнен цыганами из разных мест. Они ждали. Золи выступала наверху, в зале с потолком, украшенным лепными карнизами. По мере того как собирались жители деревни, цыгане, расположившиеся и в зале тоже, вставали, кланялись и уступали свои места, пересаживаясь в задние ряды. Бюрократы сидели в первом ряду, семьи здешних милиционеров — в следующем. Я не вполне понимал, что происходит. Казалось, чиновникам приказали явиться на концерт в рамках политики вовлечения цыган в общественную жизнь. Зал заполнился, и вскоре в нем остались лишь двое старейшин. Я думал, они начнут ссориться или спорить, но они охотно уступили свои места и вышли во двор.
— Повод гордиться, — сказал Странский. Цыгане были удивлены желанием гаджо послушать выступление цыганки. — По большому счету, Свон, они просто ведут себя вежливо.
Что-то во мне сдвинулось: происходящее казалось каким-то замысловатым ритуалом, мне и в голову не приходило, что все может быть так просто.
Золи просила, чтобы ее выступление перенесли в зал побольше, но организаторы сказали, что это невозможно. Она склонила голову и подчинилась. Она все еще не привыкла декламировать стихи, но в тот вечер не пела, а читала их. Стихи о слабом дожде в начале зимы, о лошадях, привязанных к телеграфным столбам, новые стихи, которые вдруг стали безудержно вырываться из нее, и она не могла остановиться. Она запиналась и пыталась объяснить это, потом вдруг, сорвав с себя одну из новых серег, ушла со сцены.
Затем Золи открыла окно в комнате первого этажа и стала передавать блюда с едой тем, кто ждал ее во дворе. Мы со Странским нашли ее в коридоре. Она курила трубку, закрыв один глаз, чтобы в него не попал дым, и ее пальцы дрожали. Говорили, что в местной пивной случилась потасовка.
— Хочу домой, — сказала Золи. Она прислонилась лбом к стене, и я почувствовал себя причастным ее печали. Это было, конечно, самым давним ее стремлением: домой. Для нее дом означал тишину. Я хотел взять ее за руку, но она отвернулась.
Затем Золи исчезла на четыре дня, и я только потом узнал, что ее возили по окрестным поселкам в телеге. Там она не читала свои стихи, а пела — этого хотели цыгане, хотели слышать ее голос, его тайну, то единственное, что принадлежало им.
Мы со Странским напечатали афиши со старым лозунгом на новый лад — «Граждане цыганского происхождения, объединяйтесь с нами!» — и с портретом Золи. Не рисунком, не фотографией, а слегка подправленным изображением без «ленивого века» — здесь она выглядела простой работницей с решительным взглядом и в скромной серой блузке. Поначалу афиша ей понравилась. Экземпляры разбрасывали с грузовых самолетов над поселками, они падали на дороги, во дворы, застревали в ветвях. Лицо Золи было на всех столбах. Вскоре пластинки с записями ее песен стали передавать по радио, о ней заговорили в коридорах власти. Она стала образцом новой женщины, вышедшей из маргинальной среды, — прекрасной иллюстрацией успехов Чехословакии в строительстве социализма. Золи приглашали в Министерство культуры, в Национальный театр, в «Карлтон»[18], в Социалистическую академию, на кинопоказы в отель «Сталинград», на конференции по литературе, где Странский вставал и ревел в микрофон ее имя. Она более или менее свободно говорила на пяти языках, и Странский стал называть ее представителем цыганской интеллигенции. При этом ее лицо омрачалось, но она не возражала: отчасти ей это все-таки нравилось.
Старейшины стали замечать перемены: стало проще получать лицензии, милиция не обыскивала цыган, не требовала разрешений, местные мясники обслуживали их, не так суетясь, как прежде. Цыганам даже предложили учредить свое отделение в Союзе музыкантов. Вашенго не мог поверить, что теперь имеет право заходить в пивную, куда еще несколько лет назад его не пускали даже с черного хода. Иногда, просто для того чтобы послушать, как швейцары называют его «товарищем», он заходил в отель «Карлтон» и выходил оттуда, хлопая себя картузом по коленке.