18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Колм Тойбин – Мастер (страница 61)

18

– И я наблюдаю за вами с тем же удовольствием, баронесса, – сказал он.

– Не надо глупостей, – ответила она и сверлила юношу взглядом, покуда он не покраснел.

Когда Мод Эллиот после ужина попросила Генри выступить, его уже утомило общество хрупкой пожилой дамы, которая наслаждалась вином сверх всякой меры и на протяжении всего вечера не стеснялась сообщать всем и каждому свое мнение по тому или иному поводу с откровенностью, граничившей с грубостью. Его радовала мысль о том, что, пока он произносит свою речь, она не посмеет его перебить. Хотя он не собирался говорить о Риме, каким тот был четверть века тому назад, начал он именно с этих воспоминаний – и вовсе не потому, сказал Генри, что ему пришла блажь ностальгировать или обозревать новшества, но потому, что в преддверии летнего сезона настала пора зажечь свечу и вместе со старыми друзьями и новыми знакомцами обойти дом и подвести итоги, что он и предлагает сделать, воображая Рим их общим домом. Никто из тех, кто когда-то влюбился в Рим так, как можно влюбиться в него в юности, уже не захочет его разлюбить. Когда ему было двадцать, он увидел здесь не только новые краски и новые обычаи, но и ощутил тени неких прежних присутствий, точно город оставался мастерской и кабинетом американских художников и писателей былого; неудивительно, сказал он, что, к примеру, Натаниэль Готорн, работавший здесь десятью годами ранее, обрел в этом городе столько вдохновения и в свою очередь использовал его так продуктивно. Уже тогда в этом городе соревновались на меценатском поприще дома семейств Терри и Стори, и в здешних гостиных он впервые увидел актрису Фанни Кембл и познакомился с Мэтью Арнольдом[64], именно здесь рождались персонажи его собственных книг – воображаемые, но почти реальные люди, для которых Рим был местом не только изгнания, но и прибежища, местом творения и гибели, местом, где простиралась бессмертная красота и кипели смешные интриги англо-американского мирка. Достаточно произнести названия дворцов, сказал он, и они немедленно вызовут ассоциации – благородство, преданность искусству, в конце концов, гостеприимство. Для неоперившегося юнца из Ньюпорта апартаменты Стори в Палаццо Барберини, или обитель семейства Терри в Палаццо Одескальки, или даже кафе Шпильмана на виа Кондотти были овеяны славой и величием, и он желает поднять этот бокал не только в честь баронессы, с которой свел знакомство в те годы, когда Американская Красота царила в Риме безраздельно, но и в честь самогó древнего города, который он никогда не переставал любить и куда никогда не устанет возвращаться.

Сев, он заметил слезы на глазах скульптора Андерсена, и наблюдал за ним все время, пока терпеливо выслушивал, как баронесса фон Рабе обсуждает преимущества творческого метода ее брата Мэриона Кроуфорда в сравнении с произведениями миссис Хамфри Уорд[65].

– Разумеется, они оба очень талантливы, – говорила она, – и весьма популярны среди читающей публики по обе стороны Атлантики. И они очень красиво обыгрывают итальянские сюжеты, может быть, потому, что хорошо понимают Италию, и характеры у них такие утонченные. Мне, как и многим другим, нравится читать их книги. Думаю, они переживут свое время.

С этими словами баронесса взглянула на Генри, словно проверяя, не осмелится ли он ей противоречить. Какое-то время она будто колебалась, раздумывая, достаточно ли неприятно себя вела, чтобы вывести его из себя. Но он был спокоен, и она пришла к выводу, что придется потрудиться еще.

– Я прочитала несколько статей вашего брата Уильяма, а потом одолела целую его книгу, – сообщила она. – Ее дал мне мой старый друг, который знавал всех вас в Бостоне, а в записке он поделился со мной убеждением, что стиль вашего брата – это образец ясности, ни одного лишнего слова, никакой шелухи, каждое предложение начинается и заканчивается в необходимом месте.

Генри внимал ей с таким видом, словно баронесса описывала какое-то восхитительное лакомое блюдо, которое ей довелось отведать, и не забывал кивать в нужных местах. Никто не прислушивался к их беседе, кроме Андерсена, – когда Генри бросал на него взгляд, юноша слегка улыбался и по его лицу было ясно, что он прекрасно осознает происходящее. Казалось, его взор переполняет сочувствие. Между тем баронесса еще не покончила с Генри.

– Помню вас, когда вы были молоды, все дамочки увивались вокруг вас, да нет, они чуть ли не дрались друг с дружкой за право сопровождать вас на верховую прогулку. И миссис Самнер, и юная мисс Бутт, и юная мисс Лоу. Не только барышни, даже особы более почтенного возраста были от вас без ума. Полагаю, мы вам тоже нравились, но вы были слишком заняты сбором материала, чтобы всерьез в кого-нибудь влюбиться. Вы, конечно, были очаровательны, но смахивали на молодого банкира, который прибирает к рукам наши сбережения. Или священника, который, навострив уши, слушает о наших прегрешениях. Помню, моя тетушка предупреждала нас, чтобы мы не вздумали вам что-нибудь рассказывать. – Баронесса с заговорщическим видом наклонилась к нему ближе. – И я уверена, что вы все еще не оставили этого занятия, хотя пора бы выйти на пенсию. Однако мне хотелось бы, чтобы вы выражались яснее, и уверена, что юный скульптор, который не сводит с вас глаз, желает того же.

Генри улыбнулся ей и слегка поклонился:

– Вы же знаете, я изо всех сил стараюсь доставить вам удовольствие.

Когда баронесса отвлеклась на других гостей, Генри подошел к Андерсену.

– По-моему, ваша речь была великолепна, – сказал скульптор. Генри был удивлен, насколько по-американски звучал его акцент. – Не знаю, что говорила вам старая леди, но думаю, вы на редкость терпеливый слушатель.

– Она говорила о том, о чем обещала не вспоминать: о былых временах, – тихо сказал Генри.

– Мне понравилось, как вы рассказывали о тогдашнем Риме. Вы заставили всех нас желать, чтобы здесь и сейчас сделалось «тогда».

Андерсен стоял, прислонившись к стене, но теперь выпрямился в полный рост. Выражение его лица сделалось почти благоговейным, и, хотя с того места, где он находился, можно было обозревать всю комнату, смотрел он только на Генри. Спустя несколько мгновений губы его шевельнулись, точно он хотел что-то сказать, но в последний момент одумался. В полумраке, царившем в апартаментах, на его лице читалось колебание – продемонстрировать ли уязвимость, опустошенность своей красоты или удивить глубиной своего интеллекта и вдумчивого анализа. Прежде чем нарушить наконец молчание, он нервно сглотнул.

– Очевидно, вы любите Рим и были здесь счастливы, – прошептал он с вопросительной интонацией и смотрел на Генри, ожидая ответа; Генри только кивнул, читая в глазах скульптора странную смесь внутренней силы и какой-то грустной слабости, почти вялости. – Есть у вас в Риме какое-то место, куда вы ходите… какой-нибудь памятник или картина, которые вы регулярно навещаете?

– Я почти каждый день хожу на протестантское кладбище, оно, полагаю, само по себе является произведением искусства и своего рода важным памятником, но, может быть, вы имели в виду…

– Нет-нет, именно такое место я и имел в виду, – перебил его Андерсен. – Я спросил, потому что, где бы это ни находилось, я хотел бы вас туда сопровождать. Даже если вы привыкли ходить в одиночку, я просил бы вас сделать исключение.

Серьезность прорывалась сквозь его застенчивость решительно, если не сказать одержимо, и Генри был тронут тем, как искренне молодой человек сбрасывает броню. Он ожидал беседы в другом ключе – возможно, полной скрытого напряжения, но более легкой, ироничной, даже более обыденной, житейской.

– И, если можно, в ближайшее время, – признался Андерсен.

– Тогда завтра в одиннадцать, – просто сказал Генри. – Мы можем встретиться в моей гостинице и отправиться туда вместе. Вы раньше не бывали на этом кладбище?

– Я был там, сэр, но хотел побывать еще раз и буду с нетерпением ждать завтрашнего дня.

Андерсен еще раз коротко взглянул на него, записал название отеля, а потом поклонился и направился к выходу, искусно лавируя между гостями.

Утром Андерсен, по наблюдениям Генри, вел себя нервно и скованно. Появление Генри он встретил молча, поклонившись по своему обыкновению. Генри не мог определить, насколько этот юноша осознает собственную красоту – красоту, которая, когда он улыбался, оборачивалась ясноглазой прелестью. Пока они ехали на извозчике до старого кладбища у Пирамиды[66], Андерсен умудрялся выглядеть одновременно нетерпеливым и застенчиво-колеблющимся. Несмотря на американский выговор, в нем не было спокойной уверенности представителей Нового Света. Не объясняется ли полное отсутствие дерзости и напора в манерах Андерсена, его равнодушие к собственной привлекательности просто-напросто его скандинавским темпераментом? Когда Андерсен вышел из экипажа и остановился у кладбищенских ворот, поджидая его, в его движениях чувствовалась агрессия, словно это был другой, более уверенный человек – он не казался таким, когда улыбался, говорил или позволял своему лицу расслабиться.

Для Генри это кладбище значило больше, нежели любой из городских памятников или шедевров живописи и зодчества, здесь наиболее полно и созвучно слились искусство и природа, и сейчас, в тени густых крон корявых черных кипарисов, на дорожках и тропинках, протоптанных среди ухоженных кустов и цветников, это был островок комфорта и успокоения, где царило мирное тепло. Когда они шли в сторону Пирамиды к могиле поэта Китса, ему казалось, что застенчивость и скрытность Андерсена наложили на них обоих чары, которые не могут быть развеяны в этом месте величия и славы.