Коллектив авторов – Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х (страница 144)
Такое вынесение проблематики власти из центра социологического рассуждения, придание этой проблематике локального значения, неприятие вульгарного экономического детерминизма (об этом Дубин и Гудков объявляют в предисловии к сборнику «Литература как социальный институт» — их социология литературы начинается с отторжения «отечественного марксизма» и «классового подхода»[120]) и устранение из исследовательского инструментария экономических метафор, вроде «символического капитала», — такая оптика, конечно, настолько нехарактерна для самой дисциплины, что многими вообще не опознается как социологическая.
Наконец, я подошла к вопросу, который представляется мне самым сложным, — помимо концепции и оптики, был ли оставлен метод, которым мы, исследователи литературы, можем воспользоваться? Не обладая достаточной компетенцией для разговора об инструментарии количественной социологии, о стратегиях работы с результатами опросов (которая велась в «старом», левадовском ВЦИОМе, а затем была продолжена в «Левада-центре»), я повторю свой вопрос в более узком контексте, применительно к способам описания и анализа самого литературного произведения (включая механизмы его восприятия) — были ли заданы методологические ориентиры для такого анализа? Их оказывается неожиданно сложно уловить, вербализовать — здесь нельзя обнаружить ни специфической системы терминов (как в той же «полевой теории»), ни готовых образцов, детально прописанных моделей, по которым могли бы строиться исследовательские процедуры.
Отчасти (но лишь отчасти) объяснить подобное затруднение помогает одна из все-таки различимых методологических особенностей, ее можно назвать «переопределением понятий» — вполне устойчивых в рамках литературной теории, «естественно выглядящих», универсальных, почти терминологически не окрашенных, таких как «жанр», «классика», «бестселлер», «модный автор», «культовый автор», etc. Теоретические размышления в статьях Дубина, как правило, начинались с аналитического вскрытия такого рода понятий и придания им социологического содержания. Примечательно, что это никогда не производило впечатления социологической редукции — напротив, всегда казалось, что таким образом открывается возможность увидеть за уже достаточно формальными категориями сложное, проблемное, многомерное и семантически насыщенное смысловое пространство. Понятийный аппарат тут не изобретался, но как бы пересобирался из существующих элементов и тем самым приводился в рабочее, динамичное состояние.
Возможно, где-то рядом с метафорами динамики, движения и находится ключ, позволяющий ухватить социологичность того способа исследования литературы, о котором я пытаюсь говорить. Объект исследования, объект теоретического интереса Бориса Дубина не только всегда многомерен, но еще и находится в постоянном движении, в нем нет ничего застывшего — речь здесь идет о «действиях», «взаимодействиях», а если о «нормах» или «ценностях», то непременно в контексте их «воспроизводства» (очень частотное слово у Дубина), механизмов ретрансляции, передачи культурных значений; речь идет о процессах, которые не фиксируются, а «разворачиваются» — в историческом времени или на наших глазах.
И, собственно, для описания исследовательских процедур Дубин невероятно часто использует слово «разворот». Образ знания, которое нам было предложено, столь же многомерен и подвижен, как и его объект; и тут столь же значимы и тоже очень сложны, нелинейны механизмы воспроизводства. Форма трансляции этого знания — не фундаментальная книга, не готовый, фиксированный свод правил и образцов; это знание транслировалось в разных измерениях одновременно — через статьи, выступления на конференциях, адресную работу с тем или иным исследователем. И поэтому как-то незаметно присваивалось, прорастало уже изнутри собственной исследовательской позиции. И поэтому его сложно, наверное, невозможно канонизировать. Придется искать другие, менее инерционные и более ответственные формы
«Жить невозможным»
Впервые: Colta.ru. 2014. 21 августа (https://www.colta.ru/articles/literature/4318-zhit-nevozmozhnym). См. также: Вспоминая Бориса Дубина. Вчера исполнилось девять дней со дня смерти Бориса Дубина. По просьбе «Colta.ru» о нем вспоминают Ирина Каспэ, Ксения Старосельская и Мариэтта Чудакова // Colta.ru. 2014. 29 августа (https://www.colta.ru/articles/literature/4420-vspominaya-borisa-dubina).
Ушел Боря Дубин. Невозможно с этим смириться; прежде всего потому, что он был прекрасным другом, уникальным человеком «без изъянов», абсолютно надежным, стопроцентно неконъюнктурным, скромным, чутким и открытым. Но потеря его невосполнима и для российской культуры. Сейчас мне кажется, что с уходом Бори кончился целый этап нашей культуры, измеряемой диапазоном открытости. Она как будто схлопнулась, сузилась, стала коридором в коммуналке. Это схлопывание ощущалось для меня вехами утрат — Пригов, Витя Живов, Гриша Дашевский и вот последний — Боря.
Я познакомился с ним на первых Тыняновских чтениях в 1982 году. Мариэтта Чудакова, организовавшая это филологическое собрание, привезла с собой двух молодых социологов, с которыми работала в Ленинке, — Леву Гудкова и Борю Дубина. Филологи встретили их не особенно дружелюбно. В ту пору в моде были поиски скрытых цитат и комментарии. Социология литературы многим казалась пустой профанацией, слишком общим был уровень анализа, пренебрегавшего тонкостями текстов и контекстов. Сама же проблема отношений литературы с читателем и социумом мало кого волновала. Боря, прекрасный тонкий социолог, замечательно знавший мировую философскую мысль, имел и еще одну ипостась — он был талантливым поэтом и переводчиком поэзии. Сейчас мне кажется, что между его социологией культуры и его переводами существует гораздо более значимая связь, чем я раньше полагал.
Боря никогда не мыслил перевод как работу над изолированным текстом. Стихотворение всегда было для него манифестацией языка (а он знал множество языков и никогда не работал с подстрочника), а язык всегда казался ему воплощением культуры. Стихотворение вписывалось в целостное творчество поэта, который представлялся носителем особой конфигурации национального языка. Поэтому перевод всегда означал схватывание общей пластики и интонации этой поэтико-культурной и языковой тотальности. Боря восхищался своим учителем Анатолием Гелескулом и повторял, что Гелескул не просто перевел тексты Лорки, но придумал всего Лорку, создал слиянный языковый континент, культурную общность, только исходя из которой можно переводить тексты. В этом смысле Борина переводческая практика опиралась на глубокое герменевтическое понимание соотношения текста и культуры как взаимосвязи целого и части. И именно в этом смысле общесоциологический подход к культуре дополнял его работу переводчика. Но для того, чтобы так работать, нужно было досконально знать «среду», порождавшую тексты. И в этом знании Боре не было равных. Разговор с ним был удивителен потому, что позволял обсуждать культуру как сложное и неповторимое напластование слоев.
Сделанные им переводы открыли неведомые в России зоны мировой культуры. Чего стоит только его переводческий подвиг — многолетняя работа над Борхесом. Но работа переводчика — это не только открытие неизвестных и общепризнанных гигантов. Боря считал, что освоение относительно маргинальных культур — галицийской, португальской или польской — принципиально для развития российской словесности, которая слишком давно и уютно вписана в континенты французского, английского или немецкого языкового строя. Его эрудиция была огромна и ненавязчива, но особое качество ему придавала именно эта способность мыслить глобально, при этом не абстрактно и спекулятивно, а именно на уровне тончайшей поэтической интуиции. В этом смысле мне всегда казалось, что Боря — автор прекрасной литературной критики и тонких филологических анализов — в чем-то «антифилолог». Контексты и цитаты его совершенно не занимали. Он один из немногих умел мыслить культуру глобально, как меняющуюся форму сознания, находящего выход в отдельных текстах, как динамическую конфигурацию скрытых языковых пластов. Российская поэзия в его сознании всегда была частью мировой.
Именно поэтому его смерть — трагедия для всей отечественной словесности, погрязшей в провинциальности, невежестве, антиинтеллектуализме и чувстве национальной самодостаточности. Охватывает ужас от сознания того, что Борю абсолютно некем заменить. Что-то безвозвратно кончилось, ушло, иссякло.
Уход Бориса Дубина — потеря катастрофическая. Масштаб этой потери осознается многими — так что, надеюсь, в ближайшие дни о Дубине будет сказано много, причем с разных наблюдательных позиций. Я хотел бы отметить только три вещи.
Дубин принадлежал к крохотному числу людей, выполняющих в нашей стране редкую и вместе с тем чрезвычайно важную для России культурную функцию «человека-института». Это человек, деятельность которого разворачивается по столь разным направлениям, что современники говорят: «Казалось, это было несколько людей, носивших одну и ту же фамилию». Другая сторона этого редчайшего культурного типа — невероятная работоспособность и продуктивность; современники говорят: «Казалось, он один заменяет собой работу целого института». Таким был Михаил Леонович Гаспаров. Борис Дубин был фигурой из этого же ряда — хотя он яростно воспротивился бы всякой попытке поставить себя рядом с Гаспаровым. Но факт есть факт: это была одна и та же культурная роль — если угодно, «культурная вакансия». Целый ряд людей с разным бэкграундом и разными сферами занятий так или иначе играли в позднесоветской, а затем и постсоветской культуре подобную роль. Эта распространенность «людей-институтов» в русской культуре свидетельствует лишь об одном: о слабости институционального каркаса культуры. Человек в России вынужден подменять собою отсутствующие или испорченные институты. Вакансия «человека-института» появляется и востребуется в странах культурно отсталых: в первой половине ХХ века подобную роль брали на себя, например, Бенедетто Кроче в Италии или Хосе Ортега-и-Гассет в Испании. Италия и Испания того периода — типичные страны культурной периферии. И не случайно литературы именно периферийных стран всегда наиболее интересовали Бориса Дубина.