реклама
Бургер менюБургер меню

Коллектив авторов – Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х (страница 136)

18

А. Б.: Я хотел сказать, что, конечно, это еще подпитывается очень сильным ресентиментом: нас не признавали, нам не давали места за столом, а держали где-то там, с челядью. Мы к вам с чистым сердцем, а вы нам плюнули в душу. Этот комплекс и нашел выход в том, что ты говоришь. Ах, если вы так, то мы вам покажем. Как вы думаете?

А. Л.: Только одна поправка. Насчет того, что с чистым сердцем, — очень мало кто так сейчас скажет. Сейчас скорее прошлое видится так: мы себя корежили по-вашему, пытались выплясывать под вашу дудку. А на самом деле и вы нас никогда не любили, да и мы, в общем, зря искали места за вашим столом. Вот лейтмотив какой.

А. Б.: Горбачев — дурак, хотел сесть за стол.

А. Л.: Он не дурак. О нем гораздо более грубые слова говорят. Но я все же думаю, что то, что мы сейчас с тобой описали, считать единственной, конечной или полной правдой о российском массовом сознании нельзя. Категорически нельзя. Мы это сознание застаем в ситуации, которую ты назвал словом «ресентимент», но это ресентимент от чего? От того, что действительно дважды потерпела неудачу попытка идти тем путем, о котором ты сказал, — путем демократии начала 1990-х, которые ты поминал. И 2011–2012 годы в Москве были серьезными попытками демократизации, на которые откликнулась вся страна. Это не просто креативный или там какой-то средний класс, московские «хомячки» и пр. Это все вздор. На самом деле это была попытка всего общества в целом пойти той дорогой, поскольку ценности соответствующего рода в российской культуре заложены ровно так же, как те ценности, которые сейчас мы наблюдаем в их полном сиянии. А те мы наблюдаем в их умалении, всяческом небрежении, но это не значит, что их нет. Они есть, и если они никогда не торжествовали, это не значит, что они отсутствовали или будут отсутствовать в будущем. На этом, кстати, зиждется мое убеждение, что их час придет. Я повторяю, это не мистика, это такое устройство российской культуры, в том числе политической. И то, что ты сказал о европейском выборе: его безусловно кто-то заявит, и кто-то сделает шаги в этом направлении. Где в это время будет Европа? Ну, бог весть.

А. Б.: Я думаю, как раз одна из трудностей, которые постигли российское общество, спровоцирована тем, что сама Европа пребывает в серьезном кризисе. И поэтому дискурс о том, что «а, посмотрите, как у них все плохо», достаточно легко срабатывает.

А. Л.: Нет-нет-нет. Это «посмотрите, как у них» покоится не на реальной оценке того, что происходит в Европе, а на попытке поставить им каждое лыко в строку: и глобальное потепление, и…

А. Б.: Как в сталинское время: посмотрите, как они с неграми обращаются…

А. Л.: Масса людей убеждены, что Америка загнется просто не нынче — завтра. Я таких людей за своим столом, где проводят фокус-группу, вижу на расстоянии полутора метров: они уверены, что через тридцать лет Америки просто не будет вообще. Понимаешь, все решается изнутри, а не извне, хотя, наверное, европейский кризис тоже имеет какое-то значение, и, конечно, мы вовлечены в глобальную систему, Россия не есть автономное образование, а в самом деле мировая держава. Но не в европейском кризисе дело. Это я тебе как европейцу говорю. Поверь мне.

А. Б.: Но в чем? Меня очень удручает поведение большей части интеллигентного класса. В сталинское время ты мог рисковать жизнью. В брежневское ты рисковал карьерой. Я не говорю о каких-то выступлениях на площади — просто вести себя порядочно иногда было сложно. Но мы видим сегодня массовое принятие правил игры. Почему? Зачем?

А. Л.: От отчаяния.

А. Б.: Несмотря на массовый цинизм, который тоже не возникает из ниоткуда, он тоже от неудачи.

А. Л.: Да-да. Абсолютно.

А. Б.: С другой стороны, была такая иллюзия, даже кажется внутри ВЦИОМа и «Левада-центра», что молодые просвещенные люди принесут будущее России. И было два полюса: старые, необразованные, а с другого полюса — молодые, просвещенные. Мы видим сегодня, что молодые и просвещенные могут совершенно так же думать и вести себя, как полагается. Не они будут солью земли. Но все равно есть какой-то плацдарм. Мы не находимся в той же ситуации, как при выходе из сталинского времени. Есть хоть какие-то маленькие институты. Они теплятся, их душат, их зачисляют в иностранные агенты. Но есть «Мемориал», Сахаровский центр, тот же «Левада-центр». Не бог весть какие институции — я не хочу преувеличивать их значение и вдаваться в какие-то обломовские грезы, — но они существуют. И они как-то действуют и все-таки создают альтернативный курс. Слабый, но он есть. И люди его знают. И видно по тем же опросам, что нет желания задушить всех. В общественном мнении есть позиция, что пусть они живут. Они там такие-сякие, но пусть живут, мы не хотим их смерти.

А. Л.: Это так.

А. Б.: Вот так я это понимаю. Маленький курс надежды.

Спасибо, и я надеюсь, что мы пойдем обратно в следующий раз. И затронем, быть может, 1970-е, 1980-е, 1990-е годы. Всего самого доброго.

А. Б.: Мы больше не расстаемся.

Нет, мы не расстаемся. Всего доброго.

А. Л.: Замечательно. Значит, есть будущее.

Илья Кукулин

По сравнению с другой жизнью

Впервые: Новое литературное обозрение. 2015. № 2 (132). С. 143–150.

Сегодня в российских социальных науках наступает этап формулирования новой повестки дня, в том числе и методологической — не только для социологов, но и для всех социологически ориентированных гуманитариев[36]. По-видимому, это уже в ближайшее время приведет к переоценке наследия социологии 1970–2000-х.

Такая переоценка, впрочем, уже и началась: было несколько выступлений с резкой критикой того, что сделано в этой науке представителями поколений «шестидесятников» и «семидесятников». Мне кажется, однако, что работы этих авторов, принадлежащих к двум поколениям (первое — 1920–1930-х и второе — 1940-х годов рождения), доныне толком не прочитаны. Возникает опасность того, что они и в дальнейшем не будут оценены по достоинству.

Социологические статьи и книги Бориса Дубина, его выступления по радио воспринимались многими прежде всего как блестящие «комментарии к текущему моменту». Стоявшая за ними последовательная позиция считывалась редко. И лишь уход Дубина дал импульс к тому, чтобы знавшие его люди попытались реконструировать его взгляды на задачи социологии и глубинную связь его социологической, переводческой и педагогической работы.

Для Дубина была исключительно важна идея другой жизни, более сложной и насыщенной, чем актуально данная. «…Тут же возле иная среда, / Где живем мы совсем по-другому…» — как сказано в стихотворении Иннокентия Анненского «Свечку внесли». Не иного общественного устройства, а именно другой жизни.

В своих социологических работах Дубин постоянно имел в виду подразумеваемый идеал, с которым соотносил любую описываемую картину: общество должно быть автономным от государства, люди должны иметь навыки самоорганизации и работы в автономных ассоциациях, искусство, как и другие социальные сферы, должно быть автономным доменом общественной жизни, свободным от контроля политических элит, и т. п. Современная Россия не соответствовала критериям этого идеала. Но из статей и книг Дубина ясно следует, что состояние «понижающей адаптации»[37], готовности смириться с унизительными условиями жизни, чтобы только не стало хуже, чем сейчас, или готовность общества стать массой телезрителей он рассматривал как добровольное заблуждение множества людей — и, анализируя общество, неизменно сожалел об том, что люди, о которых он пишет, отказываются от знания о другой жизни. Люди могли бы сделать иной выбор — если бы знали о его возможности и если бы захотели.

Стремление дать это знание — о «неправильных» писателях, прозаиках, мыслителях — то есть, иначе говоря, культуртрегерство Дубина, — логически следовало из его мировоззрения. Поэтому культуртрегерство Дубина было необычным: он учил не известному, но забытому, или модному и везде признанному, а тому, что позволяет проблематизировать любое готовое знание, любой жизненный опыт, поставить его под знак радикального преобразования. Воля к преображению наличного состояния человека — вот что было для него важно. Именно эту волю Дубин ценил в творчестве любимого им мексиканского поэта Октавио Паса или таких французских, например, авторов, как Артюр Рембо, Ив Бонфуа, Анри Мишо. «Слово — точнее, говорение, выговаривание — предельно и несказанно значимы здесь для держащего речь, притом что их как бы клубящееся, ищущее выхода значение несводимо ни к какой твердой, готовой, внешней и доступной семантике»[38] (о Рембо). «Встреченный лицом к лицу крах, которому честно даешь себя уничтожить, выжечь дотла, — совершенно особый источник жизненной, образотворческой, мыслительной энергии (старинные культы и религии о том знали!). <…> „Чуть ли не на каждой странице иных книг Мишо видишь растворение в бесформенном, дрейф в небытие… <…> …перед тобой лабиринт, из которого нет никакой уверенности выйти победителем“»[39].

Источником представлений о другой жизни для Дубина стала эстетика европейского модернизма и наследующего ему постмодернизма — но не «рыночного», коммерческого, а «высокого», бунтарского[40]. В центре идеальной картины, с которой Дубин соотносил социальную реальность современной России — идея модернистского сложного субъекта, который признает свою сложность и поэтому открыт другим и Другому. Евгений Добренко писал, что особенностью советского общества стала отмена модернистского этапа развития культуры «задним числом»: советское общество конструировалось так, как если бы этого периода не было вовсе, а его результаты в России последовательно «выкорчевывались»[41]. Дубин пришел к подобным выводам, вероятно, еще в 1970-е годы, если не раньше — и на собственном опыте. Он был участником неомодернистской — и неподцензурной — поэтической группы СМОГ[42] и переводчиком «опасных» авторов-модернистов — таких, как Хорхе Луис Борхес.