реклама
Бургер менюБургер меню

Коллектив авторов – Пушкин и финансы (страница 60)

18
Ты думал: агнец мой послушной! Как жадно я тебя желал! Как хитро в деве простодушной Я грезы сердца возмущал! Любви невольной, бескорыстной Невинно предалась она… Что ж грудь моя теперь полна Тоской и скукой ненавистной? На жертву прихоти моей. Гляжу, упившись наслажденьем, С неодолимым отвращеньем… [801]

Так вот на какие трагические, безутешные размышления могло навести Фауста – Онегина – Пушкина разрушение девичьей невинности? Но прихоть – да, скажем, прихоть – удовлетворена, а связь длится, и прихоть перестает быть прихотью, и физиологический инстинкт, как у героя Эды, осложняется переживаниями социального порядка. Какое же место заняла связь с крестьянской девушкой, продолжавшаяся свыше года, в жизни Пушкина – в истории его любовного чувства и в его творчестве? Да заняла ли? На последний вопрос должно ответить утвердительно, хотя бы на основании уже приведенных соображений. Труднее ответить на первый вопрос, определить место.

Чем могло питаться любовное чувство Пушкина в 1825 г., когда, укрытый от всех взоров, развивался его роман в Михайловском? Скажем прямо: Пушкин не был моногамистом, и одновременно он мог питать страсть к нескольким объектам. Вспомним «Дориду».

В ее объятиях я негу пил душой; Восторги быстрые восторгами сменялись. Желанья гасли вдруг и снова разгорались. Я таял; но среди неверной темноты Другие милые мне виделись черты, И весь я полон был таинственной печали, И имя чуждое уста мои шептали[802].

Кавказский пленник чувствовал такую же любовную раздвоенность:

В объятиях подруги страстной Как тяжко мыслить о другой![803]

Но раздваивался Пушкин в любовном чувстве не только между действительностью и воспоминанием, но и между сосуществующими объектами вожделения. В 1825 г., кроме Михайловского, такие объекты могли оказаться только в Тригорском.

О романах Пушкина с тригорскими барышнями– да чуть не со всеми– рассказывают все биографы поэта. Биографами в их совокупности взяты под сомнение все существа женского пола свыше 14 лет, пребывавшие в Тригорском. Сама хозяйка, П. А. Осипова, милая, смешная, оригинальная, маленькая полная женщина 43 лет, вдовевшая с февраля 1824 г., и дочери ее – двадцатипятилетняя Анна Николаевна, сантиментальная, тоскующая, страдающая, болтливая и неглубокая, с растрепанными височками, которые не шли к ее круглому лицу, – и пятнадцатилетняя Евпраксия, на глазах Пушкина расцветавшая из подростка тоже в женщину, с тонкой талией, в золотистых кудрях на полных склонах белых плеч– любви приманчивый фиал, – и девятнадцатилетняя падчерица П.А. Осиповой Александра Ивановна, Алина, девушка пылких чувств и легко возбуждающегося воображения, – и одна племянница, Анна Ивановна, Нетти, нежная, томная, истеричная («вот это женщина!» – слова Пушкина), – и, наконец, другая племянница, Анна Петровна Керн, о которой надо сказать несколько слов особо. Все эти девушки Тригорского отдали дань сердечных увлечений поэту, – «я нравлюсь юной красоте несытымXVI бешенством желаний»[804], говорит о себе Пушкин – все они разновременно были влюблены в Пушкина, но он только снисходил, оставался только зрителем и наблюдателем любовного быта Тригорского даже и тогда, когда все думали, что он без оглядки плывет по волнам этого быта. Правда, и он не обошел своим вниманием ни одной из девушек. Если попытаться внести хронологию в любовную историю Тригорского, то надо, кажется, разбить ее на следующие периоды. Любовные фарсы, потехи падают на первый период – на 1824 г.: больше смеха, чем пылких чувств. Нетти занимает воображение Пушкина в марте 1825 г., в начале 1826 г. Пушкин влюбил в себя Анну Николаевну, летом 1826 г. предметом невинных стихов стала Евпраксия, и где-то посредине путешествие в Опочку и речи в уголку вдвоем с пылкой и страстной Сашенькой Осиповой.

В последнее время любовный быт пушкинской эпохи нашел строгого судью в Вересаеве, судью, но не толкователя. С наивностью, неуместной для судьи, положился Вересаев на свидетельские показания Алексея Вульфа, сына Осиповой, приятеля, друга и ученика Пушкина в любовном деле. Действительно, в историю любовных нравов свидетельства Вульфа вносят яркие и поразительные подробности. Откровенно описывал Вульф, в чем состояли его, Вульфа, романы с девушками. Он, видите ли, проводил их через все наслаждения чувственности, но они оставались девушками; он незаметно от платонической идеальности переходил до эпикурейской вещественности, оставляя при этом девушек добродетельными[805]. Врач по специальности, Вересаев отмечает патологические результаты: у Вульфа постоянные головные боли, которые он сам приписывал «густоте крови», а девушка то и дело «нездорова и грустна». И всем методам платонической любви, по мнению Вересаева, обучал Вульфа никто иной, как Пушкин. Но при чем тут Пушкин? Таков любовный быт той эпохи с неподвижным и жестким брачным укладом, когда разрешенный материалистически роман в помещичьей среде влек неминуемый брак со всеми экономическими последствиями. И, кроме того, помещичий сынок, перенимавший с Запада моды, брал оттуда и образцы любовных сближений. Пушкин – сын своего времени, и не приходится серьезно говорить о нем, как о Мефистофеле, а о Вульфе, как о Фаусте.

Да, Вульф видел в Пушкине не столько учителя, сколько соперника, и не доказано, что Пушкин в своем обращении с сестрами и кузинами своего ученика в науке нежной страсти шел по тому же пути. По крайней мере, мы не слышим ни об одной жалобе на «густоту крови».

Вересаев не признал в Вульфе холодного ремесленника любви. Нет сомнения, и Пушкин хорошо знал ремесло любви, но ведь в Михайловском, в эпоху тригорских романов, Пушкин писал:

Разврат, бывало, хладнокровной Наукой славился любовной. Сам о себе везде трубя, И наслаждаясь не любя. Но эта важная забава Достойна старых обезьян Хваленых дедовских времян: Ловласов обветшала слава.[806]

Но ясно, во всяком случае, как бы далеко ни заходил Пушкин в своем любовном быту, тригорские романы (даже и по Вересаеву) не получали физического разрешения, и девичьей чести обитательниц Тригорского урону не было.

Особо надо сказать об увлечении Пушкина, оставившем, по силе чувства, далеко позади все тригорские романы с Анетами, Зизи, Алинами. Летом 1825 г. в женском цветнике Тригорского появилась еще одна племянница, совершенно прелестная, двадцатипятилетняя красавица Анна Петровна Керн, взволновавшая чувственность Пушкина до пределов. «Как можно быть вашим мужем? Я не могу себе составить об этом представления, так же, как и о рае»[807],XVII,– писал он ей. И когда она находилась от него на расстоянии 400 верст, он в воображении переживал страсть. При одной мысли о будущей встрече с ней у него билось сердце, темнело в глазах и истома овладевала им. И он писал: «Теперь ночь, и ваш образ чудится мне, полный грусти и сладострастной неги, – я будто вижу ваш взгляд, ваши полуоткрытые уста… Я чувствую себя у ног ваших, сжимаю их, чувствую прикосновение ваших колен, – всю кровь мою отдал бы я за минуту действительности»…[808],XVIII Казалось бы, такая страсть в действительности должна иметь неизбежное увенчание, но Пушкин вел себя, как 14-летний мальчик, был робок, застенчив и – странная вещь, непонятная вещь! – не довел свою любовную схватку до увенчания, а ведь как легко, без тоски, без думы роковой овладел молодой Вульф своей прелестной кузиной, а ведь к Анне Петровне Керн подходил бы эпитет, данный Н. М. Языковым своей любви: res publica![809] Скажем прямо. Припадок влюбленности, пережитый Пушкиным во время пребывания Керн в Тригорском в июне-июле 1825 г., не нашел физиологического разрешения и дал поразительный эффект только в творчестве: 19 июля Пушкин вручил Керн автограф– «Я помню чудное мгновенье». И только года через три, когда праздник встречи, праздник пробуждения души и упоительного биения сердца стал далекими буднями и гению чистой красоты был дан эпитет вавилонской блудницы, инстинкт вступил в свои права, и где-то, как-то вышел случай, и Пушкин на момент овладел Анной Петровной. с божьей помощью[810].

…Чувственные возбуждения в Тригорском достигали высоких градусов и не находили здесь разрешения. Страстный темперамент Пушкина, бешенство желаний, невероятные взрывы ревности нам известны – особенно в период жизни на юге. А вот про жизнь его в 1824–1825 гг. мы не знаем о таких проявлениях чувственного возбуждения. О припадках ревности, похожих на чуму, мы не слышали за это время. Ревность к Керн была больше в письмах, чем в действительности. Никогда чувственная жизнь Пушкина не протекала в столь нормальных условиях, как в этот год – в 1825-й. Но здоровая, нормальная любовь, удовлетворявшая его жадную чувственность, была в Михайловском, а не в Тригорском. Здесь, в Михайловском, жила милая и добрая крестьянская девушка, подарившая и девичью честь, и все свое чувство человеку, для нее необыкновенному. Ни в одном своем романе Пушкин не был так далек от припадков ревности, как в этом. И любовные отношения с девушкой, невинной как агнец полевой, были совсем свободны от приторных особенностей тригорских романов.

Кого не утомят угрозы, Моленья, клятвы, мнимый страх, Записки на шести листах, Обманы, сплетни, кольца, слезы,