реклама
Бургер менюБургер меню

Коллектив авторов – Несовершенная публичная сфера. История режимов публичности в России (страница 65)

18

22 февраля 68

А я снова переделала Не казнь, но мысль, отказавшись от милого Колокола и сделав подзаголовок: К 15-летию со дня смерти Сталина. Так конечно спокойнее. Но все равно – очень тревожно. Пошлю в Известия…[926]

Очень насыщенные записи, свидетельствующие о поиске формы. Письмо не частное – это обсуждается обеими сторонами. «Писать ли лично?» Чуковская, в течение недели после отправки письма Маргарите Алигер ждавшая ответа и не распространявшая его копии (через неделю «из дому ушли 2 экземпляра»[927]), пишет Алигер личное письмо – и не отправляет его. Получив ответ Алигер, снова пишет личное письмо – и снова не отправляет[928], но в отосланной ею версии ответа отстаивает свое право писать не частные письма («частные письма следует писать от руки и в одном экземпляре»[929] – «мое письмо к Вам не частное, и написано далеко не по частному поводу»[930]). Алигер замечает, что первое письмо Чуковской к ней не частное и по форме («неестественная для частного письма громогласность, неуместное красноречие, прокурорский тон»[931]) – точность этого замечания показывает и сравнение этого письма с неотправленным «личным» письмом Чуковской, где она старается в чем-то убедить Алигер («Попробуйте почитать их <стихи> разным людям и спросите, как поняли. О чем идет речь?»[932]), сообщает о себе что-то личное, говорит о своем самоопределении («Вы лирический поэт, я не поэт вообще, я публицист»[933]). Личное письмо оказывается пространством дискуссии, спора, открытое и даже «полузакрытое» – нет.

25 января 1968 года (в те же дни, когда Чуковская работала над письмом к Алигер) было написано еще одно, ставшее очень известным не вполне личное, не вполне открытое, но «полузакрытое» письмо, тоже распространявшееся автором в близких кругах, – письмо Вениамина Каверина к Константину Федину, который вопреки Г. Маркову и К. Воронкову (они «были за опубликование романа») «решительно высказался против» публикации «Ракового корпуса» Солженицына – и набор романа был рассыпан[934]:

Мы знакомы сорок восемь лет, Костя. В молодости мы были друзьями. Мы вправе судить друг друга[935].

Это письмо, конечно, предназначено для прочтения не только Фединым, которому Каверин опустил его в почтовый ящик[936]. Но, в отличие от «Не казнь, но мысль. Но слово» Чуковской, не только способ распространения, но и сам текст письма уже подразумевал ограниченный и очень конкретный круг читателей. Сближающие открытое письмо со статьей многочисленные детали, предназначенные «имплицитному адресату», здесь отсутствовали: это письмо должно было остаться внутри «писательских кругов», в которых «широко известна» «общественная деятельность» Федина. Перечисленные эпизоды ее – «история с романом Пастернака», то, что Федин «затоптал „Литературную Москву“», то, что на 75-летии Паустовского его имя «было встречено полным молчанием»[937], – отсылают к тому, что читатели письма и так знают, а для посторонних пояснения не даны. О двойной адресации своего тоже «полузакрытого» письма к Федину пишет и Твардовский, замечая в дневнике, что в его письме «больший смысл, чем в письме непосредственно наверх, – оно все равно там будет»[938].

«Полузакрытые» письма – письма, автор и адресат которых часто были связаны когда-то близкими, дружескими отношениями, – будут появляться и на рубеже 1980–1990‐х, став к этому времени привычным, естественным способом ответа на публичное высказывание, вызвавшее резкое несогласие. Таково письмо Ирины Уваровой к Александру Воронелю по поводу его предисловия «Право быть услышанным» к эссе Сергея Хмельницкого «Из чрева китова» в 1986 году[939]; таково письмо Вадима Борисова к Солженицыну в 1992 году, отвечающее на обвинения в присвоении гонораров за публикацию «Архипелага ГУЛАГ», не опубликованное, но распространенное среди друзей и знакомых[940]. Публичное оскорбление требовало ответа, хотя бы и полупубличного – отсутствие ответа подразумевало, что обвиняющий прав: за 20–25 лет открытые письма стали уже привычной, ожидаемой формой ответа на газетную клевету – объяснений в своем кругу («на кухне») оказывается недостаточно. Письмо, даже и распространяемое лишь на тех же кухнях или дачах, обретало статус «литературного факта», «события», текста, к которому можно было апеллировать, которое вставало рядом с другими текстами, формировавшими общественное мнение, – с открытыми письмами. Среди наиболее распространившихся и известных писем этого рода – письмо Чуковской к Алигер и, позже, в 1973 году, письмо к Надежде Мандельштам самого Каверина, возмущенного ее второй книгой воспоминаний, – письмо, которое в свою очередь возмутит многих.

Возможность личного обращения к «имплицитному читателю», переведения его в какой-то другой ранг показали разосланные Солженицыным по личным адресам писателей экземпляры его открытого письма к IV съезду писателей[941] о необходимости упразднения цензуры: получив копию письма к довольно большой общности (все – делегаты съезда), писатель тем самым приглашался ответить – но не автору письма лично, а съезду[942] или всем, тоже публично.

На письмо Солженицына от 16 мая к съезду, работавшему с 22 по 27 мая, писатели ответили общим письмом (80 подписей) – ответили быстро, за считанные дни до начала работы съезда. Предположим, что составлено оно было бывшими соредакторами «Литературной Москвы» Паустовским и Кавериным, когда-то вместе работавшими над «Открытым письмом товарищам по работе»[943] (одной из предыдущих их попыток реформировать литературный процесс). Как и за год до того, при сборе подписей явно учитывались иерархия и статусы подписантов. Авторы «письма 80-ти» уже не «просили», как в «письме 62‐х», но «сообщали», ставили в известность о позиции значительной части «писательской общественности»:

Письмо А. И. Солженицына ставит перед съездом писателей и перед каждым из нас вопросы чрезвычайной важности. Мы считаем, что невозможно делать вид, будто этого письма нет, и просто отмолчаться. Позиция умолчания неизбежно нанесла бы серьезный ущерб авторитету нашей литературы и достоинству нашего общества.

Только открытое обсуждение письма, обеспеченное широкой гласностью, может явиться гарантией здорового будущего нашей литературы, призванной быть совестью народа.

Сообщить свою точку зрения съезду мы считаем своим гражданским долгом[944].

Тем не менее именно это письмо, связанное с надеждами на обсуждение проблем цензуры и репрессий писателей с трибуны съезда и на масштабные реформы в сфере литературы, – самый пик «подписантства» в среде литераторов. Меньше чем через год писатели будут ставить подписи в защиту осужденных на «процессе четырех», но уже не как представители «корпорации», а как «диссиденты» от этой корпорации – т. е. по-прежнему связанные с ней, принадлежащие к ней, но выступающие не от имени ее (Союз писателей), а от имени некоторой высшей ценности (литература). Индивидуальные письма литераторов, отправленные как бы коллегам, но в отличие от индивидуальных писем в деле Синявского и Даниэля растиражированные, фактически – открытые, станут значимым явлением уже в эти же дни работы IV съезда писателей: содержательно они будут гораздо острее[945]. Самое острое и известное – письмо Георгия Владимова, написанное за день до завершения работы съезда, когда уже было ясно, что обсуждения письма Солженицына не будет. Это был момент, когда публичная дискуссия, открытая, в зале, где все друг друга видят, дискуссия, отчет о которой будет напечатан в газете, была наиболее возможна – но не состоялась. Отсюда и обращение Владимова к сидящим в зале коллегам, предполагающее одновременно и соотнесенность с ними, принадлежность к ним, и готовность дистанцироваться:

И вот я хочу спросить полномочный съезд – нация мы подонков, шептунов и стукачей, или же мы великий народ, подаривший миру бесподобную плеяду гениев?

Мы в это время выслушивали приветствия г-на Дюрренмата и г-жи Холлмен.

Извините все резкости моего обращения – в конце концов, я разговариваю с коллегами[946].

Переход от обращения в инстанции (или к их представителю) или к коллегам к обращению к рядовым представителям общества или сообщества (членам Союза писателей, гражданам и др.) произошел не внутри литературной среды, где люди теснейшим образом были связаны профессионально и даже в ситуациях протеста придавали большое значение статусам, так или иначе понятым, но в диссидентской среде – поскольку сам разговор о правах человека уравнивал всех граждан СССР (и других стран), субъектов этих прав.

Пик «подписантства» в области защиты прав произошел через полгода с небольшим, зимой 1968 года, достигнув, по подсчетам Андрея Амальрика, в общей сложности 738 подписей[947]. Ключевым письмом, написанным 11 января 1968 года накануне приговора на «процессе четырех» и вызвавшим письма поддержки и присоединения к позиции его авторов, Ларисы Богораз и Павла Литвинова, стало письмо «К мировой общественности». Оно было обращено не к инстанциям, а к людям; к людям не разрозненным, но составляющим общественность; к людям, уже исключенным из этого огромного безразмерного советского «мы», «вся советская общественность» и чем-то при этом объединенным, а кроме того, включенным, включаемым в мировую общественность: