реклама
Бургер менюБургер меню

Коллектив авторов – Несовершенная публичная сфера. История режимов публичности в России (страница 50)

18

Какого типа контента практически не было в «Правде»? В ней отсутствовали материалы рабкоров. Это было обусловлено как общесоюзным масштабом работы «Правды», так и тем, что у центральных газет хватало профессиональных журналистов (которым на помощь всегда могли прийти свободно владевшие пером большевистские руководители типа Зангвиля). Различия в контенте определялись именно тем, что газетам локальных организаций приходилось участвовать не только в пропагандистском оправдании, но и в реальном управлении или, используя понятия Б. Цимбровского, в «производственной» функции.

Таким образом, социалистическая публичная сфера была принципиально важной частью экономической системы, сложившейся в ходе индустриализации СССР на рубеже 1920–1930‐х годов и включавшей также ряд других режимов трудовой организации (в том числе и разнообразные меры прямого принуждения). Коммуникацию, осуществлявшуюся в рамках этой сферы, нельзя свести только к вертикальному общению, к параллельно шедшей индоктринации сверху и отклику снизу. В городах, на производствах пресса играла роль самостоятельного актора, позволявшего индивидам и группам индивидов использовать риторику пропагандистов. Для социалистической публичной сферы не была принципиально важной демаркация между приватным и публичным. Вместе с тем эта публичная сфера не сводилась к тому, что Хабермас называет «репрезентацией». Локальные массмедиа социалистической публичной сферы были частью функционирования производственных и бытовых процессов, сконцентрированных в растущем советском городе и охватывающих относительно небольшое количество индивидов – работников конкретных предприятий и организаций. Основой для взаимодействия индивидов в публичном поле были в данном случае не отношения равных частных лиц, обсуждающих общие вопросы, а соревнование равных участников производственного процесса, обменивающихся жалобами, похвалами и обязательствами. Структура этой публичной сферы определялась не только общими чертами плановой экономики (товарный дефицит, соревнование, отсутствие частной собственности), но и социально-экономическим ландшафтом советского города эпохи индустриализации. Именно форсированное промышленное строительство, носившее проектный характер – строительство социализма, – наделяло соревнование смыслом. По мере завершения строительного проекта, своего исходного контекста формирования, социалистическая публичная сфера начинала функционировать иным образом; А. Юрчак называет это «перформативным сдвигом», связанным с исчезновением того метадискурса, который был способен изменять господствующую идеологию из внешней позиции. Теперь идеологический язык свелся к поддержанию формы, а не к «более-менее точному описанию фактов» (рабкоры Зоркий и Новый были бы этим недовольны!), а главным принципом «символического режима» стал «принцип вненаходимости». В позднесоветском обществе возникали «новые, неожиданные смыслы, интересы, отношения, способы существования, виды субъектности, сообщества и публики»[727]. Этот процесс можно считать процессом возникновения разных форм приватного в такой публичной сфере, которая была для этого в наименьшей степени приспособлена.

Остается кратко рассмотреть вопрос о том, существует ли преемственность между социалистической публичной сферой и реалиями современного постсоветского пространства. Может показаться, что такая преемственность существует. В конце концов, «материальные ценности» советской экономики, то есть те самые заводы и предприятия, работу которых когда-то позволяла организовывать социалистическая публичная сфера, после исчезновения породившей их экономики продолжили функционировать в новых, рыночных условиях, оказывая влияние на складывающуюся постсоветскую экономику. Никуда не исчезли и сложившиеся в социуме связи, приобретенные людьми навыки и умения – все эти «кирпичики» планового хозяйства оказались теперь материалом для возведения здания рыночной экономики…

Но с социалистической публичной сферой этого не случилось, ведь она – как и буржуазная публичная сфера, описанная Хабермасом, – не сводилась к инфраструктуре (медиа) либо к индивидам, участвовавшим в ней. Оставались в рабочем состоянии типографские производства и бумажные фабрики, сохраняли свои навыки публицисты, корреспонденты и художники, а на стены по-прежнему можно было вешать плакаты и стенгазеты. Однако исчезновение плановой экономики и распад советского государства означали полный и мгновенный крах социалистической публичной сферы. Сохранение одного из этих слагаемых, пожалуй, могло бы задержать крах: даже при изменении социально-экономической основы политическая «надстройка» была бы способна инкорпорировать отдельные элементы социалистической публичной сферы в новые реалии. Этого не случилось, и сегодняшняя российская публичная сфера, хотя и использовала старую инфраструктуру для своего роста, принципиально отличается от советской, а потому обязательным условием для ее содержательного анализа является отказ от заведомо тупиковой аналогии.

Анна Ганжа

«И все мы похожи слегка на детей»

Производство публики в советском цирке

Мириам Нейрик начинает свою книгу, посвященную истории советского цирка[728], рассказом о смерти Юрия Никулина в августе 1997 года и сопровождавшей ее беспрецедентной общественной реакции[729]. Нейрик отмечает уникальность разделяемой миллионами бывших советских граждан и преодолевающей любые социальные барьеры любви к человеку, делом жизни которого был цирк. Эта всенародная любовь к Никулину как к олицетворению советского цирка обязывает исследователя рассматривать цирк в СССР не только как популярное массовое зрелище, но и как важнейший коллективный опыт, опыт публичности, объединявший большинство советских людей[730].

Для того чтобы прояснить характер советской цирковой публичности и ее радикальной трансформации на протяжении нескольких десятилетий, необходимо обратиться к истории публичного. Ханна Арендт относит слово «публичный» к миру, понимаемому как пространство всеобщей открытости, видимости и слышимости, конституируемое совместной политической деятельностью людей. Гарантией реальности мира как публичного пространства является соединение множественности частных перспектив и тождества общего дела – полиса, республики[731]. Публичность исчезает и мир обращается в безмирность, когда «виды деятельности, служащие единственно поддержанию жизни, не только выступают на открытой публичной сцене, но и смеют определять собою лицо публичного пространства»[732]. Жизнь, обеспечение которой в эпоху Античности является частным делом, в современную эпоху становится предметом всеохватывающей социальной инженерии, ищущей оправдание в сентиментальном гуманизме.

Если Арендт датирует начало распада аутентичного публичного пространства эпохой поздней Античности, то последующие авторы стремятся обнаружить исторические анклавы публичности на разных стадиях формирования современного мира. Юрген Хабермас относит к XVII веку момент складывания буржуазной публичной сферы – коммуникативного пространства, в котором частные лица практикуют публичное пользование собственным разумом[733]. Ричард Сеннет, локализуя пик публичности в Лондоне и Париже середины XVIII века, определяет публичного человека как актера – успешного перформера социальных масок и конвенциональных эмоций[734]. Существенно то, что и Хабермас, и Сеннет рассматривают публичную сферу как динамичную среду, альтернативную существующим формам публичности и моделям коммуникативных практик (государственная власть, придворное общество), которые трактуются как устаревшие, закрытые и исключающие. Такое понимание публичности воспроизводится рядом других авторов, начиная с Оскара Негта и Александра Клюге, которые в полемике с Хабермасом обосновывают понятие пролетарской публичной сферы[735], и заканчивая Нэнси Фрейзер и Майклом Уорнером, концептуализирующим идею множественности контрпублик[736].

Общим для перечисленных исторических типов публичности является то, что их формирование сопровождается возникновением нового типа социального пространства: в зазоре между ойкосом и космосом раскрывается пространство полиса; книгопечатание создает публику в кантовском смысле слова – читающую публику, общество граждан мира в отличие от любого «домашнего, хотя и большого, собрания людей»[737]; публичный человек-актер действует в пространстве большого города; множащиеся контрпублики активно эксплуатируют современные коммуникативные среды. Идея трансформации физического пространства с целью отображения в нем социального пространства и воссоздания условий публичности характерна как для проектов преобразования городской среды, так и для перформативных искусств, и в первую очередь театра. В течение XIX века европейский театр развивался в направлении все большей интимизации – исключения незапланированных эффектов присутствия публики путем жесткой регламентации поведения в зале, запрета разговоров, погружения зрителей в темноту[738]. В начале ХХ века политика в театре кардинально меняется:

Речь больше не идет о том, чтобы воспрепятствовать внешнему выражению зрительских реакций. Задача теперь заключается в том, чтобы постановочными средствами вызвать в публике совершенно определенные реакции. Иными словами, постановочные стратегии распространяются и на поведение публики. Задача при этом заключается в том, чтобы организовать развитие «петли ответной реакции»[739].