Коллектив авторов – Кембриджская школа. Теория и практика интеллектуальной истории (страница 80)
В ноябре 1595 года Генеральные штаты Голландии выделили деньги на изготовление нового витража для собора в Вассенаре. Штаты постановили, что витраж в Вассенаре, которому предстояло занять центральное место в соборе, должен изображать «сад Голландии» [Resolutien 1595: 580]. Этот мотив был популярен, его воспроизводили на монетах, гравюрах, картинах и витражах. Он входил в серию стандартных образов, сформировавших патриотическую иконологию новой Нидерландской республики. В 1596 году один из старейших голландских городов, Дордрехт, почтил собор святого Яна в Гауде витражами, содержащими в себе все конвенциональные элементы изображения «сада Голландии» [Van Winter 1957; Schama 1987: 69–71; Gelderblom 1995]. Они представляют деву Дордрехта, сидящую в саду с пальмовой ветвью в руках. Цветущий сад обнесен тщательно сплетенной изгородью. Сад и изгородь помещены внутрь классической триумфальной арки, окруженной главными добродетелями: Мудростью (вверху слева), Справедливостью (внизу слева), Стойкостью (внизу справа) и Умеренностью (вверху справа).
Как и в иных случаях, образ сада использовался в Гауде для изображения триумфа процветающей, свободной и единой республики Голландия, управляемой классическими добродетелями, которые олицетворяют хорошее правление. Символы сада, изгороди, цветов и пальмовой ветви можно считать визуальными репрезентациями политических понятий свободы, согласия и процветания, которые доминировали в политической литературе Нидерландской революции. Таким образом, витражи Вассенара или Гауды можно интерпретировать как художественные репрезентации понятий, имевших первостепенное значение для интеллектуальной истории Нидерландской революции и Нидерландской республики, и как иллюстрацию того, что в политической культуре Нидерландов визуальные и текстуальные репрезентации очевидным образом переплетались друг с другом.
Витражи Вассенара и Гауды также указывают на существовавшую в Голландии конца XVI века тесную взаимосвязь понятий свободы, согласия и процветания. Наряду с такими концептами, как суверенитет, представительство, привилегии и гражданская добродетель, понятия свободы, согласия и процветания были конститутивными для политического языка, служившего интеллектуальным основанием Нидерландской революции и Нидерландской республики начального периода [Van Gelderen 1992; 1993]. В этом языке свобода была представлена как преимущественно политическая ценность, «дочь Нидерландов», источник процветания и справедливости. Нидерландская революция, по существу, сама интерпретировалась как защита свободы, которой угрожают жажда власти и тиранические амбиции правительства Филиппа II. К счастью, политический порядок Нидерландов являлся вполне осознанным творением классических и средневековых мудрых предков, эксплицитной целью которого было сохранение свободы. Обеспечить достижение этой цели были призваны конституционные рамки, создаваемые основополагающими законами, привилегиями, хартиями и обычаями нидерландских провинций и рядом ключевых институций, таких, как Генеральные штаты. Функционирование и процветание древней конституции требовало от всех уровней общества гражданских добродетелей, в том числе согласия. Кусты в саду Голландии могли цвести, только если за ними ухаживали с добродетельным усердием.
Эта интерпретация витражей в соборах Вассенара и Гауды ставит вопросы, имеющие первостепенное значение для развития нидерландского подхода к истории понятий. От Кембриджа до Гейдельберга исследователи интеллектуальной истории в той или иной мере склоняются либо к немецкой Begriffsgeschichte, либо к истории политических языков, как ее практикуют от Кембриджа в Англии до Кембриджа в штате Массачусетс. Возникающие при этом проблемы являются разнообразными и сложными, затрагивающими одновременно онтологию, эпистемологию и методологию. Как показывают статьи Теренса Болла, Ханса Эриха Бёдекера, Иена Хемпшер-Монка и Райнхарта Козеллека [Ball 1998; Bödeker 1998; Hampsher-Monk 1998; Koselleck 1998], на высшем уровне абстракции споры вызывает сама природа «бытия» понятий и языков. Это заводит нас в лабиринт вопросов, касающихся отношений языка и материальной реальности и, как следствие, отношений политической мысли и политического действия. Кроме того, постоянно всплывающей темой, порождающей сомнения в методологической ясности и состоятельности как Begriffsgeschichte, так и истории политических языков, остается вопрос о взаимосвязи понятия и политического языка, временами граничащий с банальностью о курице и яйце. Наконец, как показано в статьях Эдди де Йонга, Брэма Кемперса и Рольфа Райхардта [Jongh 1998; Kempers 1998; Reichardt 1998], истории понятий, истории политических языков и истории искусства в равной мере бросает вызов интерпретация визуальных источников. Размышления об искусстве в истории и об истории в искусстве должны начинаться с эпистемологии визуальных образов как источника исторического знания и с вопроса о том, являются ли рассматривание образов и чтение текстов схожими и/или несхожими видами герменевтического опыта.
Герменевтический поворот и искусство интерпретации
Фридрих Шлейермахер и Вильгельм Дильтей, отцы-основатели романтической герменевтики, строили свои теории интерпретации на базе «гуманистического историзма» [Ermarth 1981: 177]. Главная цель герменевтики состояла в реконструкции генезиса, Konzeptionsentschluss, и эволюции человеческого действия, чтобы достичь его истинного понимания. Этот процесс интерпретации включал в себя понимание языка. Шлейермахер не считал тексты всего лишь механическим применением социолингвистических правил. Кроме того, он признавал важность языковой оригинальности и индивидуальной новации. Поэтому он считал необходимым, чтобы ученые выходили за пределы «грамматической интерпретации» к психологическому пониманию. Язык рассматривался Шлейермахером как экстернализация идей, как посредник vorsprachlichen Idee – идеи, существующей до языка. Понимать текст значило понимать «дух, который породил и контролировал (это) сочинение и для репрезентации которого это сочинение существует» [Howard 1982: 9] (ср.: [Böhler 1981: 497]). Традиционным ключевым герменевтическим понятием была эмпатия. Для Шлейермахера и Дильтея текст являлся «выражением», Ausdruck, мыслей и интенций его автора; для понимания текста интерпретатор должен был переместить себя в горизонт автора, чтобы воссоздать его творческий акт [Hoy 1978: 11].
Begriffsgeschichte и история политического языка далеко ушли от наследия традиционной герменевтики. Гуманитарные и социальные науки в последние два десятилетия испытали сильное влияние лингвистического поворота, на протяжении этого столетия проходившего в философии. Язык, прежде считавшийся инструментом, которым мы пользуемся для выражения идей или отражения реальности, был возведен в категорию «среды, в которой мы живем» [Bernstein 1983: 145]. Онтологическое понимание языка как дома бытия, das Haus des Seins, говоря словами Хайдеггера, привело к серьезным эпистемологическим и методологическим дебатам в интеллектуальной истории. Как писал Дональд Келли, «даже история идей, как бы она ни стремилась к непрерывной длительности, на практике вынуждена вести дела в валюте преходящего – начинать свой путь из пещеры человеческого дискурса и в конце концов опять возвращаться в нее» [Kelley 1987: 143][390].
Внутри собственного исторического и интеллектуального контекста Begriffsgeschichte и история политических языков оказались поглощены лингвистическим поворотом. Begriffsgeschichte опирается на основные элементы философской герменевтики Ханса-Георга Гадамера и подвергает ее критике [Koselleck, Gadamer 1987; Richter 1990: 44–45; 1995: 35]. Помимо непосредственного участия Хайдеггера и Гадамера в философской Begriffsgeschichte, как об этом свидетельствует Archiv für Begriffsgeschichte, проект Geschichtliche Grundbegriffe «исходил из исторического исследования, которое делает акцент на герменевтике и, следовательно, важности концептуального аппарата, горизонтов и самопонимания исторических акторов» [Richter 1995: 35]. Теория Begriffsgeschichte Козеллека во многом представляет собой осознанную попытку опустить философскую герменевтику Гадамера с ее онтологических и эпистемологических высот и сделать релевантной для практики истории.
Исходя из классической аристотелевской позиции, согласно которой люди – изначально социальные и общающиеся между собой существа, Козеллек утверждает, что общество и язык являются метаисторическими априори, без которых история была бы непостижимой. Соответственно, история понятий и социальная история претендуют на независимую универсальность, что распространяется и на такие исторические субдисциплины, как культурная, экономическая и интеллектуальная история[391]. Однако в концепции немецкой Begriffsgeschichte независимость истории понятий и социальной истории не ведет к унификации, поскольку Козеллек настаивает, что «язык и историю следует аналитически разграничивать, так как ни одна из этих сфер в своей целостности не может зависеть от другой». Признавая онтологическую важность языка, он, используя гадамеровскую терминологию, утверждает: есть нечто, что является домом бытия в большей мере, чем язык: «История в актуальном ходе ее происшествий является иным модусом бытия, нежели модус языка, на котором о ней говорят (будь то до, после или одновременно с происходящими событиями)» [Koselleck 1989: 649]. Хороший пример – любовь, поскольку Козеллек утверждает, что фигуры речи двух влюбленных не обязательно отражают любовь между двумя индивидами [Koselleck 1998: 26]. Как любовь не может быть сведена к языку влюбленных, так и общество не может быть сведено к языку его членов. История понятий должна начаться с онтологического признания, что язык и общество являются двумя разными этажами дома бытия.