Коллектив авторов – Кембриджская школа. Теория и практика интеллектуальной истории (страница 63)
У Грэма нет оснований и для другого утверждения – что подобные объяснения «не делают нас более осведомленными о причинах происшедшего» [Graham 1988: 155]. В самом деле, мы по-прежнему должны определить мотив, которым руководствовался полицейский, предупреждая конькобежца. Однако вторичное описание его высказывания как акта предупреждения явно делает нас намного более осведомленными о причинах его действий. Ведь мотивы, которые у него могли быть для предупреждения, существенно отличаются от мотивов, которые побудили бы его произнести те же слова, порицая безрассудство конькобежца. Иллокутивное описание всегда подразумевает – а значит, ограничивает – ряд мотивов, которыми мог руководствоваться субъект действия. Их воссоздание можно назвать обязательным шагом на пути к объяснению причины, по которой был осуществлен тот или иной акт.
Холлис предлагает мне сделать следующий шаг и сказать, действительно ли я считаю мотивы причинами тех действий, к которым они побуждают. Благодаря Дэвидсону и другим стало принято считать, что это в самом деле так[305], и я привык думать, что они правы. Правда, у меня по-прежнему нет уверенности насчет этих предполагаемых причин и их влияния на происходящее, особенно с учетом того, что мы, очевидно, не можем определить у них постоянной связи со следствиями. Не могу сказать, что мое недоумение рассеяла уверенность, с которой Дэвидсон и его последователи заявляют свою позицию. К счастью, однако, мой тезис никак не зависит от разрешения этого длительного спора. Поэтому мне кажется (хоть я и разочарую Холлиса таким ответом), что разумнее всего на этом остановиться.
III
Теперь я обращаюсь к тем критикам, чьи сомнения касаются не моего подхода к анализу речевых актов как такового, а скорее моего предположения, что этот тип анализа может научить нас чему-то важному в плане интерпретации текстов.
Их критика по большей части удручающим образом оказалась основана на непонимании моих слов. Так, когда Фемиа обсуждает якобы занимаемую мной позицию [Femia 1988], у меня создается впечатление, что, за редким исключением, он оспаривает мнения, которые я никогда не пытался защищать. Мне показалось бы неуместным вновь возвращаться к этой теме, поэтому я особенно благодарен Дженссену, который своей недавней статьей о работе Покока и моей сделал это повторение ненужным [Janssen 1985][306]. Он великодушно избавил меня от неверных схематичных истолкований, предметом которых стали мои работы, и к тому же с завидной ясностью и убедительностью развернул аргументацию, придав ей новое направление.
Однако я не могу на этом откланяться. Мне кажется, даже среди наиболее внимательных и сочувствующих моей позиции участников этого сборника возникло некоторое недопонимание моих слов. Виной тому, конечно, мое собственное неумение объяснять. Поэтому я очень признателен за возможность объяснить, в чем именно это недопонимание проявилось, особенно с учетом того, что это поможет мне сформулировать свою точку зрения несколько иначе и, надеюсь, более четко.
Например, Миноуг видит в моем подходе лишь мистификацию. Я говорю о «дешифровке» высказываний, «как если бы существовал особый шифр, скрывающий их смысл от посторонних» [Minogue 1988: 188]. Миноуг, конечно, имеет право насмешливо отзываться о моем жаргоне. Но он не улавливает мою мысль, когда указывает, что высказывания вроде «Там очень тонкий лед» не нуждаются в расшифровке. Я никогда и не утверждал противоположного. Говоря о необходимости дешифровать смысл подобных эпизодов, я имею в виду необходимость установить, какой смысл говорящий мог вкладывать в свои слова. Была ли его фраза (смысл которой, разумеется, ясен) задумана как предупреждение, порицание, упрек, а может быть, всего лишь шутка или что-то другое? Даже в таком чрезмерно упрощенном случае ответ никогда не лежит на поверхности. А когда мы обращаемся к сколько-нибудь более сложным случаям, «дешифровка» едва ли покажется неудачным термином для обозначения операций, без проведения которых затруднительно понять смысл сказанного.
За недоумением Миноуга я, к ужасу своему, вижу намного более глубокое и радикальное непонимание моего тезиса. Среди участников данного сборника это относится прежде всего к Фемиа и Кину. Фемиа приписывает мне убеждение, что «в целях историчности мы должны сосредоточиться на том, что автор осознанно намеревался сказать» [Femia 1988: 157]. Кин добавляет, что исключительная наивность этого подхода мешает мне осознать очевидность «общепринятого различия между тем, что намереваются сказать авторы, и тем, что означают их тексты» [Keane 1988: 207]. В этом с ним согласны еще некоторые критики. Сидмен трактует мой «интенционалистский тезис» как попытку доказать, что «смысл текста» тождествен «определенным намерениям автора», поэтому «расшифровать смысл текста значит воссоздать намерение автора» [Seidman 1983: 83, 88]. Подобным же образом Ганнелл полагает, что моя цель – «разработать теорию того, что хотел сказать автор и в чем, следовательно, смысл текста» [Gunnell 1982: 318] (ср. также: [Baumgold 1981: 935]), а Лакапра заявляет, что для меня сам предмет интеллектуальной истории заключается в «изучении того, что хотели сказать авторы» [LaCapra 1980: 254].
Безусловно, я хотел бы не упускать из виду фигуру автора и, разумеется, считаю, что для интерпретации текстов надо пытаться установить, что могли иметь в виду их создатели. Однако я сделал все, что в моих силах, чтобы разграничить – хотя мне это, очевидно, не удалось – два разных вопроса, касающиеся намерений автора. Попытаюсь сделать это снова.
Один из них состоит в том, надо ли для понимания смысла текста концентрироваться в первую очередь на том, что намеревался сказать автор, а не на том, что можно извлечь из самого текста. Некоторые теоретики, в том числе Хирш, Юл и другие, отстаивают именно эту позицию. Они утверждают, что, говоря словами Хирша, понять «смысл текста» значит понять, «что сказано в тексте», а это, в свою очередь, требует от нас воссоздать, «что говорит автор» [Hirsch 1967: 12, 13] (см. также: [Juhl 1976]). Их тезис, как его подытоживает Хирш, заключается в том, что за «словесным значением» текста стоит «определяющая воля автора» и что именно ее интерпретатор и должен попытаться воссоздать [Hirsch 1967: 27][307].
Если верить моим критикам, я придерживаюсь как раз этой точки зрения. Однако, как уже показал Дженссен, я едва ли вообще касаюсь этого тезиса [Janssen 1985: 130–133], а если у меня и заходит о нем речь, то я большей частью поддерживаю антиинтенционалистскую позицию.
Я согласен, что, если в тексте говорится нечто, расходящееся с намерениями автора, мы тем не менее должны признать, что именно это
Как я тщетно пытался объяснить в статье [Skinner 1988c], я хотел затронуть эту проблему лишь в той степени, в какой это требуется, чтобы отличить ее от другого вопроса, возникающего в связи с намерениями автора. Этот вопрос состоит в том, какой смысл автор вкладывал в свое высказывание и чего хотел добиться с его помощью (что бы при этом ни значило само высказывание). Если сформулировать эту мысль в используемой мной терминологии, можно сказать, что меня главным образом интересовал не смысл, а осуществление иллокутивных актов.
Как я уже сказал, вопрос, что мог подразумевать говорящий или пишущий под теми или иными словами, встает в связи с любым осмысленным высказыванием. Однако наиболее серьезные проблемы при интерпретации возникают прежде всего в двух случаях. Один из них – ирония. Трудно не согласиться, что здесь наше понимание текста зависит от нашей способности воссоздать смысл, который автор вкладывал в свои слова. Но, рискуя отчасти повторить уже сказанное, вероятно, стоит все же проговорить, почему это так. Поскольку, как мне кажется, этот довод был неверно сформулирован теми, кто, подобно Юлу, хотел поддержать тезис об авторской интенции, который я только что рассмотрел и от которого отказался.
Юл и другие утверждают, что феномен иронии отчетливо свидетельствует в пользу их точки зрения: необходимо восстановить намерения автора, если мы хотим понять «смысл произведения», смысл сказанного [Juhl 1980: 62, 64][309]. Но когда кто-нибудь говорит или пишет с иронией, очень может быть, что понять смысл сказанного не составит труда. Очень может быть, что за словами не стоит какой-то особый смысл. Трудность при интерпретации таких высказываний, как правило, заключается не в том, что их смысл вызывает какие-то вопросы, а в том, что они дают повод усомниться, действительно ли говорящий (выражаясь бытовым языком) имел в виду то, что сказал.