реклама
Бургер менюБургер меню

Коллектив авторов – Кембриджская школа. Теория и практика интеллектуальной истории (страница 114)

18

Поэтому при изучении адаптации и развития республиканской политической мысли в России нам следует сделать акцент на понятии добродетели вслед за Пококом, а не свободы вслед за Скиннером. Ниже мы постараемся в самой сжатой форме предложить исторический обзор этого вопроса.

II

С известной долей упрощения можно заявить, что основным представлением о добродетели в России до эпохи интенсивной вестернизации рубежа XVII–XVIII веков оставалось религиозное понимание этого концепта. Мы далеки от мысли рисовать весь допетровский период одной краской; но можно констатировать, что представление о добродетели, которое мы с рубежа XVII–XVIII веков встречаем в ключевых жанрах политической речи (придворная проповедь и царские указы), включало в себя главным образом заботы о спасении души – не только через соблюдение церковного обряда, но и через старательное выполнение светских обязанностей в соответствии со статусом индивида. Ярчайшим примером этого является знаменитая проповедь Стефана (Яворского) «Колесница четыреколесная многоочитая, Езекиилем пророком виденная» (1704) [Яворский 1804]. Здесь Стефан использовал любимую метафору, смешивая таинственное видение пророка Иезекииля (Иез. 1:5–24) с образом «триумфальной колесницы», воплощающей Россию. Образ колесницы также дал ему возможность изложить свои взгляды на социум. Каждое колесо «триумфальной колесницы» символизирует собой социальную страту:

Первое колесо: первый чин князей, боляр, вельмож, и советников царских. Второе колесо: вторый чин людей военных, генералов, кавалеров, капитанов, и прочих офицеров и воинов. Третие колесо: третий чин людей духовных, архиереев, иереев, архимандритов и игуменов, и всего освященнаго собора. Четвертое колесо: четвертый чин людей простонародных, граждан, купцов, художников, ремесленников и крестьян земледельцов [Яворский 1804: 187].

Каждый из этих чинов должен старательно исполнять свою «должность» ради общего блага и спасения души.

Спустя 67 лет, в 1771 году, придворный проповедник архимандрит Антоний (Румовский) в «Слове в торжественный день рождения <…> Императрицы Екатерины Алексеевны» описывал добродетели, исполнение которых необходимо для «благополучия общества»: «Каждаго особенное благополучие сопряжено с благополучием общества. Оно тогда процветает, когда все члены онаго, каждый, не теряя из виду добродетели, со тщанием исполняют свои звания. Пренебрежение оных влечет за собою разрушение общего благосостояния». Антоний далее объяснял, что «исполнение званий» непосредственно связано с социальными группами, которые он – так же как и другие церковные иерархи и ораторы XVIII века, начиная с упомянутого уже Стефана (Яворского), – выделял на функциональном основании: «судии», «воины», «купцы» и «земледельцы» [Антоний Румовский 1771: 6–7]. Итак, пахарь должен пахать, священник – просвещать паству, воин – сражаться, а судья – судить; добросовестное выполнение этих обязанностей ведет не только к социальной гармонии в государстве, но и к спасению. Монарх, помазанник Божий, выступает в качестве суперарбитра, который поощряет добродетель и карает зло; как отмечает Ю. В. Кагарлицкий, «основным ресурсом убедительности» в этом жанре выступают «риторические манипуляции с авторитетной топикой» [Кагарлицкий 1999: 71]. Сходный взгляд культивировался и в светском панегирике [Проскурина 2006: 195–236], и в драматургии [Wirtschaſter 2003: 175]: монарх – гарант воздаяния за добросовестное, добродетельное исполнение социального призвания каждой социальной группы.

Под влиянием вестернизации взгляды российской элиты на социальные отношения трансформировались, и к середине XVIII века сложилась альтернативная интерпретация добродетели – теперь это социально обусловленное качество, позволяющее индивиду оставаться хорошим членом общества и самостоятельно стремиться к общему благу. Теоретически такая добродетель доступна любому человеку, однако на практике ее выработка требовала не столько индивидуального усилия (хотя таковое никогда не отрицалось), сколько определенных социальных условий. Часть членов общества, даже если они замечательно пахали или торговали, оставались непросвещенными, грубыми и в силу этого неспособными адекватно разглядеть общее благо, к которому направляет страну монарх. С другой стороны, относительно небольшая социальная группа, которая исторически располагала условиями для культивирования не только искусства воевать либо судить, но и просвещения, манер и особого честолюбия, была в состоянии стремиться к общему благу самостоятельно и руководить в этом благом начинании другими, менее сознательными членами общества. Речь идет, конечно, о дворянстве.

Манифест 1762 года, изданный Петром III, не только называл дворянство «главным в государстве членом», но и подчеркивал, что в дворянской среде уже «истреблена грубость в нерадивых о пользе общей, переменилось невежество в здравый рассудок, полезное знание и прилежность к службе умножило в военном деле искусных и храбрых генералов, в гражданских и политических делах поставило сведущих и годных людей к делу». И поскольку «благородные мысли вкоренили в сердцах истинных России патриотов» исключительную преданность императору и усердие к службе, манифест Петра III устанавливал «вольность и свободу» как «фундаментальное и непременное правило» [ПСЗРИ 1830, XV: № 11444 (Манифест о даровании вольности и свободы всему Российскому Дворянству. 18 февраля 1762)]. Годом позднее, в дебатах в Комиссии о вольности дворянской, созванной Екатериной II, для того чтобы прояснить положения манифеста 1762 года, один из ведущих сановников империи Н. И. Панин настаивал, что дворянин находится на службе не только в армии или в государственном аппарате, но и в собственном поместье, управляя крестьянами и служа общему благу своей «економией» [Куломзин 1885: 36].

Подобный дискурс закреплял понятие добродетели за дворянством. Предполагалось, что внутри этой социальной группы добродетель воспроизводилась с помощью воспитания – с помощью этого тезиса, например, дворянские депутаты обосновывали привилегии во время дебатов в Уложенной комиссии [Бугров 2016]. Это и служило обоснованием тех привилегий, которые будто из рога изобилия посыпались на дворянство во второй половине XVIII века. Добродетель оказывалась специфическим качеством дворянина-землевладельца, обладающего благодаря воспитанию особыми способностями для управления другими (будь то на гражданской либо военной службе либо в собственной «економии» поместья) ради общего блага. Но одновременно эта добродетель зависела от фигуры монарха-суперарбитра, поскольку именно государь являлся конечной инстанцией, выносящей вердикт о том, что такое общее благо. В этом смысле она была проявлением все той же старой добродетели вообще, доступной любому человеку в любом обществе.

Источников у новой парадигмы политической мысли было, по-видимому, несколько[590], в том числе и изучение греко-римских исторических сюжетов. Для того чтобы описать экстраординарную славу и могущество России, панегиристы уподобляли россиян в военной доблести римлянам и спартанцам [Проскурина 2006: 147–194], а в процветании – опять же римлянам и афинянам. Но – по логике комплексного заимствования [Бугров, Киселев 2016: 8–9] – риторические параллели с кампаниями Александра Македонского или Цезаря способны были вывести российского читателя на проблему добродетели и коррупции, расцвета и упадка республик. А потому социально-исторический анализ добродетели (почерпнутый либо напрямую из Тацита, Саллюстия, Плутарха, либо из позднейших компендиумов и пересказов) привносил на отечественную почву республиканскую риторику, несмотря на то что Россия республикой не была. И если добродетель можно выработать с помощью социальных и политических механизмов, то изменения этих механизмов станут для добродетели угрозой.

Безусловно, российские авторы смотрели на республиканские идеи совсем с иной стороны, чем это делали те западные публицисты, о которых пишет Скиннер. Если флорентийские мыслители, такие, как Макиавелли или Гвиччардини, были слабо известны в России XVIII века, то греко-римский нарратив в целом пользовался популярностью – среди переводных печатных исторических изданий XVIII века наиболее крупную группу составляли труды по античной истории (82 единицы из 291) [Бугров, Киселев 2016: 48]. Впрочем, основным источником интереса к античности и к циклической модели добродетели коррупции были, пожалуй, «Приключения Телемака» авторства Фенелона – одна из самых популярных книг XVIII столетия. А если учесть, что в тройку наиболее часто издававшихся переводных авторов, писавших о морали и политике, вместе с Фенелоном входил и классик республиканизма Ж.-Ж. Руссо, то можно предполагать, что основным источником знаний о проблеме для российского читателя были именно труды этих двух мыслителей (Фенелон оказал большое влияние на Руссо!), которые к тому же породили немало подражаний среди российских авторов [Бугров, Киселев 2016: 19].

Российские читатели XVIII века изучали картины величия и кризиса республик, написанные Ливием и Тацитом (пусть зачастую и в передаче Фенелона), столь же внимательно, как английские читатели XVII века. Однако прагматика этого изучения была чрезвычайно различна. Согласно Скиннеру, «неоримская теория играла центральную роль в пропаганде, которую организовало в свое оправдание новое правительство», провозгласившее после казни Карла I в 1649 году Англию «республикой и свободным государством». Ведущие идеологи кромвелевской эры, такие, как М. Нидэм, Дж. Мильтон или Дж. Харрингтон (не говоря о менее значимых авторах), создали ряд сочинений, где «агитировали за республиканское устройство» [Скиннер 2006: 22–23]. Но в России XVIII столетия никто не вел открытых дебатов о пределах власти императора и о суверенитете представительных ассамблей! Античные сюжеты привлекали внимание в силу их всеевропейской популярности; они предоставляли возможность описать Россию в категориях греко-римской древности, эффектно уподобляя россиян римлянам и грекам. К примеру, на Морейской колонне, возведенной в Царском Селе в 1771 году и прославлявшей победы императорского флота, было высечено: «Войск Российских было числом шестьсот человек, кои не спрашивали, многочислен ли неприятель, но где он», – парафраз высказывания спартанского царя Агиса II, которое приводит Плутарх в «Застольных беседах» [Плутарх 1990: 297]. Используя для описания мощи и величия России греческие и римские примеры, отечественные авторы волей-неволей углублялись в историю о добродетелях, ведших республики к расцвету, и коррупции, грозившей им падением.