реклама
Бургер менюБургер меню

Коллектив авторов – Где нет параллелей и нет полюсов памяти Евгения Головина (страница 73)

18

То есть действительность включает в себя все вообще, а тот или другой внешний мир — лишь суггестия воображения.

Поэтому Головин не так категоричен и в отношении математики. Более того, он не отбрасывает ее и на том основании, что ее умо зрительный континент слишком формальный и мертвый, на котором, как он говорит, «нам неудобно жить».

Поначалу он внимательно рассматривает континент со своего корабля, ищет возможность высадки на него.

Пейзаж приблизительно следующий.

Все держится на четырех основаниях.

Первое — это понятия — допустим, число или множество. Понятия, так сказать, интуитивны и потому никаким образом не могут быть разъяснены. Что такое число, не ответит ни один математик — всегда вы услышите лишь нелепые рассуждения, потом декларацию, что это понятно и так. То есть понятия — это точка соприкосновения математики с реальностью. И избежать этого соприкосновения, чтобы достичь совершенной абстракции, при всем желании невозможно.

Второе — определения, по сути — переопределения значений слов: вся этимология слов устраняется, и они получают узкие специфические значения, не допускающие толкований и легитимные лишь внутри математики.

Третье — набор аксиом: исходя из так называемой очевидности догматизируются свойства и связи понятий и определений. Либо же эти догматы устанавливаются чисто формально и произвольно.

И четвертое — собственно логика.

Критерий истинности по сути один — это логическая непротиворечивость, т. е. никакой соотносимости выводов с реальностью не предусматривается.

На этом стоит континент. И что получается в результате?

При попытке взглянуть на математику со стороны, опираясь на обычное понимание слов, получается полный абсурд.

Пространство — совсем не пространство, число — не число, равенство — не равенство, целое и его части — не целое и его части, а бесконечность — не бесконечность.

Математика оперирует со словами совершенно иначе: слова в ней имеют исключительно «назывной», формальный смысл, как правило, не имеющий ничего общего со смыслом естественного языка.

Например, число всегда понималось как мера количества, т. е. как нечто фиксированное и определенное, тогда как в математике иррациональное число — нечто движущееся и меняющееся — процесс приближения. Часть в математике может быть равна целому, что для античного философа — очевидный абсурд, ну а бесконечность, к примеру, можно легко рассмотреть, причем рассмотреть с помощью самого обычного, а вовсе не божественного разума. Можно помножить бесконечность на другую бесконечность или возвести в бесконечную степень и получить таким образом «еще бóльшую бесконечность», что для теолога — немыслимый бред.

Но это как раз и привлекает поэтическое внимание Головина. Он пишет: «Пространство Гильберта — это пространство абсолюта, настолько эластичное, что в нем возможны любые чудеса».

С другой стороны, для поэта необходим какой-то вход в это прос транство, разумеется, воображаемый вход. Казалось бы, найти такой вход мог бы помочь, допустим, вопрос: «Почему в пространстве Гильберта “тепло происшествия” не может течь из фаянсовой кружки?»

Однако освоиться в этом пространстве, привнести туда чувство оказывается не так-то просто, и Головин становится более пессимистичен: «Предполагается, что наблюдатель, находящийся в специ фическом положении, может воспринять происходящее как нечто действительное. Имеется в виду, что подобный наблюдатель, перенесенный в n-мерное пространство, не меняется ни физически, ни психически. А это в высокой степени сомнительно. Прежде всего, он станет совершенно иным существом, чьи поступки и мысли невозможно предугадать. Равно как и переживания».

В другом месте он говорит, что невозможность для поэта понять даже дроби влечет за собой печальные последствия, т. к. перекрывает пути постижения математики.

То есть идея высадки на континент терпит полнейшую неудачу, и приходится поднимать паруса.

Это, однако, ничуть не мешает бросить последний взгляд на удаляющийся континент и дать ему точную характеристику: математика — это доведенная до крайнего герметизма замкнутая система метафор, подлежащая произвольному толкованию.

Единственная едва заметная нить, связывающая эту систему мета фор с реальным миром, как мы уже отмечали, — это исходные понятия, непостижимые разумом и ускользающие от любой формализации.

«Мы начали с попытки понять числа, — подчеркивает этот момент Головин. — Мы не поняли их».

Сами математики стараются этой нити не замечать, т. е. принято полагать это темное место даже самых блистательных и безукоризненных построений попросту несуществующим. Потому этой нити уже недостаточно, чтобы изнутри математики вернуть ей ее изначальный смысл.

Безусловно, «метафора как таковая, скопление метафор и мир воображения, расцветающий на такой почве» сближают математику и поэзию. Но этот воображаемый мир очень опасен, и Головин призывает к чрезвычайно осторожному обращению с метафорой, иначе, как он говорит, под влиянием иллюзий и аллюзий можно оглохнуть и ослепнуть к разнообразию вселенной. Что, в сущности, и произошло с современной математикой.

То есть замкнутая система метафор, не озаренная незримым лучом со стороны сущего, вернее, не озаренная нездешним светом, исходящим из-за горизонта сущего, превращается в мертвый потерянный континент, неразличимый в ночи профанических грез.

И в этой связи Головин вспоминает Гарсиа Лорку: «…поэту надо пустить свою стрелу так, чтобы попасть не в пустые, не в фальшивые, но только и исключительно в живые метафоры».

В. В. Рынкевич (Читатель)

Евгений Головин и измененные состояния сознания

Что такое «измененные состояния сознания»? За этим понятием уже закрепился определенный штамп. Так или иначе, подразумевается уход либо отказ от нормы, от нормального, общепринятого и трезвого соотнесения с миром (с применением наркотиков либо без них). «Хэппенинги» Эжена, на которых неизменно присутствовал наркотический элемент в виде дешевого портвейна и на которых вполне реально «ехала крыша», на первый взгляд вполне укладываются в эту схему. Однако на самом деле здесь происходило нечто обратное. Мы катастрофически трезвели от опьяняющего кошмара повседневности, но не уходили от мира, а все яростнее и больнее об него бились; количество и качество боли служили необходимыми ориентирами. Это было отрезвление, и оно было беспощадно конкретным. Отправляясь с нашим Адмиралом в плаванье, мы жили по принципу «на палубу вышел, а палубы нет».

Уже много лет спустя, читая Откровение св. Иоанна, я встретил фразу, которая раньше каким-то образом ускользала от внимания. А она очень важна, ибо провидец, прежде чем описывать свой визионерский опыт, указывает на очень конкретное переживание, этот опыт предваряющее: «И услышал я шум как бы от множества вод». Этот шум я слышал неоднократно. В какой-то момент слух постепенно переставал регистрировать все внешние раздражители, т. к. внимание было буквально приковано к нарастающему шуму, он шел изнутри и очень напоминал грохот гигантского водопада. После этого можно было уже вообще ничего не слышать. А потом и не видеть. В определенный момент отключалось и дыхание. Помню, как это произошло в первый раз. Женя пел какую-то свою ужасную песню, потом на секунду отложил гитару, а мне наконец удалось сделать вдох, и я шепчу ему: «Женя»… А он: «Ну подожди, ну потерпи еще немного, мой маленький!», хватает гитару, и опять начинается этот кошмар.

Собственно, чтобы быть к этому готовым, нужно было изначально перечеркнуть свое маленькое «Я» и в самом буквальном смысле отдать его Эжену на растерзание. (Помню, он любил повторять слова Заратустры: «Раскрой объятия призраку, который тебя пугает!») Были, конечно, случайные люди, которые каким-то образом оказывались на этих «хэппенингах», но они неизбежно вытеснялись, сама ситуация их выталкивала. Либо им становилось плохо, у них что-то начинало болеть. У одного человека вдруг начался приступ селезенки. Женя пронзительно на него посмотрел и послал за портвейном, а когда тот, держась за селезенку, стал жаловаться на боль, Женя сказал: «Я уже произнес гностическую формулу — за портвейном!» И человек пошел, у него прошла боль, он вернулся с вином, и все продолжилось. Много было таких интересных, сказочных историй.

Но что интересно: в процессе таких не теоретических присутствий с Эженом реально приобреталось то, что Эвола называл «трансцендентной прививкой», прививкой трансцендентного. Другое дело, кто и как ее получал. Вспоминаю сейчас себя в те годы, когда мне было двадцать с небольшим. О каком изменении сознания можно тут говорить? Да и было ли то, что менялось, сознанием в общепринятом смысле? «Лишь тот, кто носит в себе хаос, может родить танцующую звезду». Эти слова Ницше звучали как призыв к действию, становились практическим советом и задачей. В результате вместо социально-приемлемого суррогата под ярлыком «сознания» имел место неструктурированный и недифференцированный поток фрагментарной психосоматики, совершенно безумной, ведь многие из нас жили тогда под чудовищным давлением как извне, со стороны социума, так и изнутри, со стороны своей, так сказать, «внутренней жизни». Так к чему же прививалось трансцендентное? Какая инстанция в нас становилась ее «носителем»? Конечно же, не сознание, а тело, точнее то, что Гурджиев метко назвал «общим присутствием».