Коллектив авторов – Где нет параллелей и нет полюсов памяти Евгения Головина (страница 72)
Понятно, что речь идет о том, что египтяне называли «ка», или неким двойником, некой матрицей индивидуальности, которая растворена в нас. Она реально в нас растворена, и она потом остается без хозяина, но в популярном народном эзотеризме в исламском мире, околосуфийском мире, есть концепция, что внутри каждого человека растворен шайтан, негативный джинн, который остается бесхозным после смерти и потом может быть вызван (т. е. это то, что является на вызовы спиритов). Этот двойник несет в себе матрицу нашей памяти, обладает определенными знаниями, но это наименее интересная часть, хотя с ней тоже активно работали; кстати говоря, наличие памятников у покойных, наличие всякого рода портретов и так далее является технической опорой двойника, позволяя ему неразрушимо присутствовать достаточно долгое время. На самом деле нет ничего безобидного, светского и секулярного в создании таких копий человеческой индивидуальности типа фотографий, изображе ний, статуй и т. д. У египтян были мумии, у греков — мраморные статуи, которые тоже являлись прекрасной опорой этого двойника. Но это неинтересная часть. Интересная часть — это так называемая женская сторона dunkle Zwilling, «темного двойника». То, что называлось «темной сестрой». Это встреча со своей женской сущностью, которая является ничем иным, как абсолютной последней истиной своего внутреннего существования. Та внутренняя истина, которая является безусловным доказательством. Есть некоторая безусловная истина, не связанная с опытом, потому что опыт может быть иллюзорным. Я могу принять наркотик и взяться за утюг, который, будучи раскаленным докрасна, покажется мне холодным. Опыт является модифицируемой вещью, потому что он базируется на таких зависимых вещах, как, к примеру, нейроны и т. д. Но есть же безусловная истина, которая не связана с опытом. Эта безусловная истина находится там, где и утюги, и прочие средства воздействия среды, — они останавливаются там, где есть это мистическое существование «дырки от бублика», когда бублик не съеден и когда эта дырка ведет самостоятельное существование. И парадоксальным образом внутри нас эта дырка имеет (я не хочу каламбура) женскую природу, т. е. мы имеем дело с некой женской тайной внутренней интимной неквалифицируемой сущности. Но эта «дырка от бублика» есть скважина. А ведь у этой скважины есть хозяин и есть некий ключ. И, собственно говоря, акт перехода от абсолютного nihil к абсолютному торжеству — это нахождение ключа, когда он вставляется в скважину и проворачивается, открывая дверь. Таким образом, когда Головин говорит о себе как неоплатонике, язычнике, человеке, который исповедует гирляндность миров, бесконечную трансформируемость, бесконечное богатство онтологической среды, он не более чем играет с теми людьми, которые хотели бы услышать от него некие готовые и предсказуемые ответы. За всем этим стоял реальный опыт страшного, абсолютно холодного ужаса, который является не эмоциональным переживанием, не психической реакцией на негатив, а ужаса как плотной консистенции иного, которая стала достоянием здесь-присутствующего существа. Это реальность смерти, которая является подлинной сущностью интимного я, а все остальное — это маски ровка проблемы.
С. А. Жигалкин
Философ, президент НП «Рукописные памятники Древней Руси»
Головин и математика
В предыдущих выступлениях была раскрыта достаточно широкая концептуальная перспектива, связанная с фигурой Евгения Всеволодовича Головина, были обозначены важные метафизические позиции и ориентиры.
Я же, напротив, в качестве иллюстрации или некоторого дополнения к сказанному хотел бы остановиться всего лишь на одном моменте, на одной, казалось бы, не очень существенной теме и продемонстрировать ее раскрытие Головиным.
Речь пойдет о математике и о ее сходстве или несходстве с поэ зией. Я обращусь к ранней работе Головина, одной из первых его публикаций — к статье «В сторону созвездия Лиры». Более того, тема, о которой я хочу поговорить, не является главной даже и в этой статье, она проходит вторым планом, но тем не менее в прямом текс те и подтексте прочитывается очень отчетливо и, как всегда у Головина, раскрыта в весьма интересном ракурсе.
Размышляя об Артюре Рембо, особенно о его поэме «Гласные», Головин часто обращался к алхимии. Причисляя поэта к ее тайным адептам и считая его посвященным в эту науку, он усматривал в строфах Рембо чисто алхимический смысл. С другой стороны, Головин иногда задавался вопросом: а как это вообще могло быть? Ведь Рембо был слишком молод, чтобы успеть изучить труднейшие алхимические фолианты, пройти хотя бы какие-то посвятительные стадии — на это обычно уходит вся жизнь, и не одна. На подобные сомнения ответ прост: раз алхимия имеет отношение не к профанической, а к подлинной реальности, то эта реальность могла быть открыта кому-то и иным способом — например, непосредственно. То есть для такого поэта, как Рембо, алхимия могла быть лишь иллюстрацией, подтверждением того, что он каким-то неведомым образом и так уже знал. Поэтому алхимические интерпретации его строф легитимны.
Другое дело современная математика. Как наука очевидно профаническая, но колоссальная по объему и сложности построений, она не может быть кому-то дана от рождения — в любом случае, чтобы составить о ней компетентное представление, ее необходимо долго, с большим трудолюбием изучать. Чего Головин, безусловно, не делал. Тем не менее сумел точно раскрыть ее суть. Каким образом это ему удалось, неизвестно — как, впрочем, и неизвестно, откуда он знал все, что знал.
Хотя в статье «В сторону созвездия Лиры» Головин и стремится придерживаться нейтрального отношения к математике, все же легко усмотреть его враждебность к ней. Здесь обнаруживается интересный парадокс. Если математика — наука профаническая, т. е. не наделенная реальным бытием, попросту говоря, в действительности не существующая, то какое нам может быть до нее дело? Откуда враждебность? Это все равно, что агрессия или враждебность по отношению к
Выходит, это не совсем уж
Кроме неприятия математики поэтическим складом ума, Головин намекает и на другую причину этой враждебности: захват математикой отдаленных территорий воображения. Он пишет так: «Сорванные с якоря математических знаков, научные дефиниции начинают блуждать по самым отдаленным уголкам нашего мозга, электризуя нервы и подстегивая воображение». Причем речь идет даже о территориях воображения, иногда приближающихся к горизонтам фантастического. То есть математика в каком-то смысле — это вторжение, не важно, оправданное или нет, в сферы поэтического. Но в каком именно смысле? «Является ли математика поэзией?» — задает вопрос Головин.
Что касается античной или средневековой математики, он признает ее сходство с поэзией. «Числа, — пишет Головин, — по Пифагору и Платону, выражают суть идеи и основу вещи». То есть такая математика отнюдь не абстракция, но, как и поэзия, встроена в мифологему как ее органичная часть. Непостижимое не устраняется и не разъясняется, наоборот, принимается за ориентир. Но даже и к такой математике Головин как поэт тем не менее относится весьма настороженно, отказываясь, например, понимать смысл любого числа больше двух. «Один» связано с изначальным единством, «два» — с разделением мира на «я» и «не-я» и с нашей логикой, основанной на «да» и «нет». А что означает в логике число под названием «ни да ни нет»?
Однако в конце статьи Головин заключает: «Мы хотим верить, что существует и математика наших чувств, наших грез и что это и есть тайная математика нашей планеты. В известном смысле это математика поэзии; ею живут натурфилософские труды Гёте».
А современная математика? Имеет ли она какое-либо отношение к поэзии?
Иронизируя по поводу бесконечных исчислений, всякого рода анализа, Головин приводит красивую фразу Новалиса: «Делить, расчленять, считать, разрывать, повторять, кричать — в бóльшей степени синонимы».
Если бы современная математика и в самом деле «делила и расчленяла», было бы еще ничего: во всяком случае, она имела бы дело с миром, с действительностью. Но она давно уже не делит и не расчленяет действительность, поскольку отстранилась от нее совершенно и более не имеет к ней никакого отношения.
Имеют ли математические построения отношение к действительности? «Ни малейшего», — констатирует Головин.
Казалось бы, здесь можно поставить точку: раз современная математика — нечто надуманное, эфемерное, далекое от действительности, нет смысла о ней говорить. Однако действительность для Головина вовсе не ограничивается окружающим миром, но распространяется и на все умозрительное, воображаемое, фантастическое. Более того, действительность представляет собой лишь незначительный островок умозрительного.
Он пишет в статье: «Если мы будем долго смотреть на отраженную в воде панораму, то нашим глазам откроется удивительный мир: можно увидеть птиц подводного царства и рыб, летающих в облаках; подводные лодки окажутся космическими кораблями, люди в аквалангах — астронавтами перевернутого неба, острова станут звездами, а созвездия — архипелагами. Такой способ смотреть — особенно долго — удостоверяет абсолютно любые воспоминания о внешнем мире».