реклама
Бургер менюБургер меню

Коллектив авторов – Где нет параллелей и нет полюсов памяти Евгения Головина (страница 34)

18

Головин — неуловим, поскольку ускользает от любых выводов и определений. Можно было наслаждаться общением с ним сутками напролет (а сейчас — постигать его тексты), но так и не «зацепиться» за что-то существенное. Все равно что бедняку искупаться в роскоши. Погрузился, покайфовал — на выход. Утром начинаешь вспоминать. Вроде бы было волшебно, а ни одного яркого эпизода. Так и с ЕВГ. Читаешь воспоминания его близких. Приводят дай Бог два-три неизменно блестящих афоризма-парадокса. А ведь он рождал их сотнями — ежеминутно. Мэтр выстраивал диалог так, чтобы память сохраняла только общее ощущение восторга. Дионис ценен экстазом опьянения, а не поучениями.

Его визитной карточкой, обращенной вовне, было веселье. Как правило, в форме удалого многодневного застолья с максимальной разнузданностью и отсутствием всяких тормозов. Так пировали только «свои» — пираты, блатные на малине или узкий круг приближенных к королю рыцарей. А как прикажете расслабляться изгнанным с Олимпа, обреченным на изгойство и непонимание среди тупого, хамского и тем самым враждебного окружения? Обстановка полной раскрепощенности в сочетании с астрономическими дозами алкоголя расширяла сознание и интуицию, освобождая магические энергии и способствуя оптимальной результативности их воздействия на аудиторию. Однако чем выше поднималась планка вседозволенности, тем заметнее становилась черта, отделяющая Головина от присутствующих. По отношению к мэтру исключалась всякая фамильярность — абсолютное изящество и изысканность каждого его жеста вызывали глубочайший пиетет. Вообще, определение «абсолютный» особенно адекватно для каждой из многочисленных головинских ипостасей.

Особое внимание мэтр уделял стилю общения. Свои застолья он предпочитал декорировать симбиозом из знойной страсти, порочности, надменности, горделивости, дендизма и декаданса, замешанных на интонациях шпаны и прочих представителей криминального мира. Он с удовольствием играл на публику, совмещая в своем имидже запредельный интеллект, утонченность эстета и блатные манеры.

Меньше всего хотелось бы заострять внимание на биографии мэтра. Прежде всего потому, что весь столичный андеграунд — что художественный, что метафизический — вел один и тот же образ жизни. Все пили как лошади, сходились, расходились, били друг другу морды, периодически срывались и куда-то с кем-то уезжали. В смысле «фактологии» Головин ничуть не отличался от Губанова, Зверева или Хвоста. К тому же последние трое тоже обладали ярко выраженным божественным началом. Другое дело, что одни были мистиками-дилетантами стихийно-интуитивного разлива, а Головин был единственным, кто имел полное право заявить: «Метафизика — это я». Он оставил нам больше чем «учение». Его личность воплотила в себе идею абсолютного и универсального интеллектуала — как в светском, так и в метафизическом понимании. Что характерно, за всю жизнь у него не возникло ни одного вопроса по поводу как земных, так и потусторонних проблем. Он пришел к нам, заранее зная все ответы и в совершенстве овладев искусством их формулировать. Что ему оставалось? Разве что прикинуться поэтом, забавляющимся магией одиночества среди стерильности небытия.

Влияние ЕВГ на его окружение было двояким. Для большинства оказалось достаточным убедиться в собственном могуществе и одновременно прийти к выводу, что ни бытие, ни люди, ни я сам (как часть всего) не стоят ничего — а тем более моих драгоценных усилий, потраченных на получение какого-то там алхимического золота, которое в конечном счете тоже ничего не стоит. А потому — как-нибудь дождемся начала следующего этапа бесконечного путешествия по параллельным мирам. Авось и с мэтром свидеться доведется. И только троим удалось более-менее продуктивно распорядиться полученной от мэтра энергией. Мамлеев стал модным писателем-визионером — фактически пророком. Джемаль — придал импульс пассионарности современному исламу. Дугин — взял на себя миссию реформировать современный русский мир с позиций традиционализма. Казалось бы, всего три мыслителя, но их вклад в современный интеллектуализм собственно и составляет его квинтэссенцию.

На вопрос, в чем суть головинской метафизики, я бы ответил почти в духе мэтра. 1) В превращении потенциального в как минимум пригрезившееся для его последующей актуализации в непревзойденном по изысканности облике. 2) В абсолютном нейтралитете и индифферентности по отношению ко всему — ведь все равноценно в своей ничтожности и иллюзорности и ничто не имеет преимущества ни перед чем. В том числе и наше драгоценное я. И наконец, 3) в инстинкте самосохранения, который всегда подскажет, как себя вести в опасной ситуации.

Юрий Мамлеев

Жажда иного берега

Жизнь Жени Головина была искусством, дополнением к его произведениям, само его существование было изощренным, причудливым, гениальным полотном художника. Когда я встретился с ним, он поразил меня всей своей личностью, которая несла в себе жизнь как поэзию. Он писал:

Жажда иного берега Сводит меня с ума.

В нем была до предела сосредоточена эта «жажда иного берега»; его личность и его поэзия наполнены мистической кровью. Метафизика, сплетенная с человеческой кровью и мистической кровью, все это выражено в его творчестве с потрясающей силой, во всех его стихах есть неземной порыв. Мистическая кровь то текла в его поэзии тайно, невидимо, то проявлялась совершенно явно. В его стихах виделся весь разрез бытия.

Я познакомился с Головиным в 1962 году, только начинался Южинский… Помню, я сидел в огромном вольтеровском кресле и читал какой-то свой рассказ… или нет, стихи, свои стихи. Вокруг наши ребята с Южинского, все слушают, тишина. И вдруг из глубины первой комнаты раздается незнакомый голос: «Это очень неплохо, это очень, очень неплохо!» Все это произносится с интонацией великого ценителя. И вот в комнату входит Женя, совсем молодой, худой, элегантный, он всегда был элегантный. А потом он стал читать свои стихи: «Это было на исходе лета…»

Он был тогда абсолютным романтиком. Наша вторая встреча, почти сразу последовавшая за первой, произошла уже у него в комнатушке, где-то на Бауманской, у него была тоже такая бредовая советская комнатушка, где он жил тогда с женой. Тогда я увидел, что его романтизм и легкость — только поверхность, он уже тогда был Головиным. Вот тогда-то мы действительно познакомились, и я почувствовал, что это знакомство до конца жизни. Женя вдруг стал рассказывать мне свои сны, это были такие мощные образы, что я просто замер, а главное, эти образы оказались совершенно созвучны тому, о чем писал я сам. Женя слушал мои стихи, восхищался ими и все повторял: «Какой же это бред! Какой бред!» Помню, та наша встреча кончилась тем, что вошла его жена Алла, она произвела на меня очень хорошее впечатление, такая нежная девушка, тихая, спокойная.

Потом у нас случались разные эпизоды. Однажды мы решили с ним выпить прямо на бульваре, а там росла целая аллея из низкого кустарника, и мы туда нырнули. Женя в это время говорил мне о языческих богах и о том, как пришествие Христа изменило ситуацию. Вроде бы такая серьезная тема, а мы беседуем в кустах, присев на корточки; зато когда мы оглянулись, мы обомлели: чуть ли не во всех кустах сидели люди и выпивали; это была такая выпивающая аллея, уходящая в бесконечность. В те годы мы не чурались веселья, и все наши встречи были подъемные, наполненные энергией, как будто мы плыли на огненном плоту — кругом вода, но огонь спасает. Нам ничего не страшно, и мы живы, ведь материальный мир ничего не значит в сравнении с духовным. Грело чувство дружбы, чувство связи. Женя стал часто приходить ко мне и всегда радовался: позвонишь в дверь в 11 часов вечера — тебе открывают. Соседи, несмотря на наши дикие выходки и пьянки, относились к нам очень милостиво, милицию не вызывали. Атмосфера в стране уже была не сталинская, так просто не сажали никого, и все же жизнь вокруг была абсолютно парадоксальна. Кстати, одно мое стихотворение отражает атмосферу всего нашего южинского подполья:

В небо восходит пламень Дьявол сошел с ума Мчится огненный камень Тайной дрожит земля Что потом будет, черти, Это не знает никто. Нет ни покоя, ни смерти Только бездонное дно.

Мы отчетливо ощущали, что под нами бездонное дно и на это дно погружается вся планета, и вместе с этим соседствовало чувство, что так, видимо, надо; возможно, планета прошла свой путь, чтобы потом возродиться на другом уровне. Нас преследовало некое космическое ощущение духовного краха, охватившего мир, хаоса духовного падения. Однако ясно, что вся эта общая аура и в Жениных стихах, и в моих создана вовсе не по социальным мотивам.

Женя, как всем известно, презирал социальную жизнь, десятилетиями жил без паспорта, газет не читал. В те годы, чтобы так жить, нужна была большая смелость, даже вокруг нас встречались люди весьма боязливые; потерять всякую социальную ориентацию и опору казалось многим страшновато даже в блаженное советское время, когда в бытовом плане в общем-то легко жилось. Но Женя пошел на это абсолютно легко, потому что ему было плевать на ту мнимую реальность, которая нас окружала. Об этом хорошо сказал другой великий человек нашего Южинского — Валентин Провоторов: