Коллектив авторов – Детство в европейских автобиографиях (страница 88)
В противовес средневековой концепции греховного детства, начинающегося уже как бы в состоянии «изгнанности» из Рая, в скорбной земной юдоли, где слабую детскую душу терзают страхи и недуги, авторы эпохи Просвещения вслед за Руссо создают образ детства, мирно протекающего в неком земном раю, в естественном состоянии безмятежности, любви и ласки. Сам Руссо в своей «Исповеди», вспоминая ранние годы и «простоту сельской жизни», утверждал, что она исключала появление у ребенка вздорных причуд, капризов или злобных чувств. В окружении любящих людей, друзей, среди игр расцветали только лучшие склонности его души. Почти в тех же выражениях вспоминает свою жизнь «дикаря» в прекрасной сельской Англии Т. Де Квинси, и К. Линней ностальгически описывает тихий садик пастора, где среди цветов и деревьев прошли его ранние годы[472].
Однако каждому из авторов пришлось пережить своеобразное «изгнание из рая» – в большой мир, устроенный по жестоким законам, в котором царствовали несправедливость, суровая регламентация и дисциплина. Для многих таким качественным рубежом стал отъезд из дома и поступление в школу. Превратившись впоследствии в выдающихся ученых или литераторов, необыкновенно высоко ставивших образование, они тем не менее резко негативно отзывались о мире школы и муштры, особенно невыносимой после домашней свободы. Для Карла Линнея – это место, где царствовали «учителя» с их «варварскими методами», от которых «волосы вставали дыбом», для Руссо полученное им формальное образование – «всякая ненужная дребедень», для Гиббона школа – «пещера страха и печали», а Шатобриану коллеж кажется клеткой.
Для некоторых авторов знакомство со «свинцовыми мерзостями жизни» началось еще раньше: с первыми проявлениями несправедливости или жестокости со стороны окружающих, нарушивших гармонию детского мира. Для Руссо «концом детства» было незаслуженное наказание, которому подвергли их с кузеном. Разочарование, ненависть, утрата былого уважения к взрослым, ожесточение ребенка, «всегда повиновавшегося голосу рассудка, всегда встречавшего обращение ласковое, ровное, приветливое», – вот спектр эмоций, порожденных этим событием. Дети еще «не изгнаны из рая», но уже «перестали им наслаждаться».
Жестокость, проявленная нянькой по отношению к младшей сестре Т. Де Квинси, к тому же больной и умирающей, стала тем потрясением, которое знаменовало «утрату рая» для него, – «первый проблеск истины о том, что я нахожусь в мире зла и борьбы».
В отрочестве и юности зло нередко персонифицировалось в грубых тираничных хозяевах или наставниках, прибегавших к побоям и унизительным публичным наказаниям, что порождало в ответ ложь, притворство, воровство и, как резюмировал Руссо, «склонность к нравственному падению», несмотря на самое «благоприятное воспитание», полученное в раннем детстве. Однако противостояние внешнему миру только начиналось, и в нем герои могли опереться и на добрые примеры родителей, близких, находили поддержку в чтении книг, изменявших их взгляды на мир, в творчестве. В постоянной борьбе с собой и с внешними обстоятельствами складывалась неповторимая индивидуальность каждого из авторов жизнеописаний.
Предаваясь углубленному самоанализу, многие из авторов перечисляли черты, определившие в конечном итоге их характер, размышляя при этом над соотношением врожденных и приобретенных свойств. Если попытаться составить совокупный психологический портрет молодых людей того времени на основе их автобиографий, окажется, что всем им свойственны упорство, стремление к справедливости, гордость и болезненная чувствительность к позору, чувство внутренней свободы, нетерпимость к «ярму и рабству» и в то же время – мягкость, «нежность сердца», чувственность в сочетании со стыдливостью. Как правило, все они стремятся к знаниям, любят читать, большинство наделены богатым воображением и творческими способностями. Перечень этих качеств, казавшихся нашим мемуаристам уникальными, подозрительно напоминает характеристики литературных героев, действовавших в романах XVIII в. Трудно не заподозрить, что в данном случае мы сталкиваемся с ситуацией «двойного подражания»: в детстве оно выражалось в стремлении уподобиться персонажам любимых книг, а в зрелые годы – в использовании литературных клише и расхожих образов при написании автобиографии.
Наряду с прославлением человеческого разума, XVIII в. стал эпохой оправдания безудержных страстей и эмоций, апологии которых способствовали как научные труды Беркли и Юма, так и вездесущие романы с их сентиментализмом. Зарождение в раннем детстве первых эмоций, первые «опыты горя и радости» вызывают неподдельный интерес наших авторов. Среди ощущений, испытанных почти во младенчестве, некоторые из них называют чувство теплоты, проистекавшей от окружающих, безмятежности и безопасности. (Впрочем, для менее здоровых или благополучных детей это могло быть ощущение физической боли.) Томас Де Квинси, относившийся к первой категории, объяснял состояние покоя и удовлетворенности незрелостью самих младенческих чувств, а также изолированностью ребенка в раннем возрасте от остального мира, откуда он почти не получал впечатлений. В его собственной жизни этот этап продлился до шести лет, когда к нему пришло внезапное понимание того, что окружающие его любовь и безмятежность – не вечны, более того, не вечна сама жизнь, ибо он стал свидетелем смерти своей сестры. Сцена прощания с ней, которую маленький мальчик устроил сам тайком от взрослых, – одна из самых трогательных в его автобиографии.
Смерть близких часто и грубо вторгалась в жизнь ребенка, порождая неизбежные страх и скорбь по близкому человеку, покинувшему бренный мир. Однако встреча со смертью не вызывает в воображении детей XVIII столетия ассоциаций с адом, дьяволом, демонами, увлекающими души в бездну, не заставляет воображать картину Страшного суда – что было так естественно для религиозного сознания предшествующей эпохи. В XVIII в. маленький мальчик, разглядывая облака, видит в них колыбельки умерших младенцев, поднимающиеся на небеса к Господу, – сентиментальный образ, порожденный сентиментальным веком, эстетизирующим даже страдание и смерть. С другой стороны, переживания по поводу ухода кого-то из близких – родителей, сестры или брата – могут быть очень глубокими. Традиционные для Средневековья благочестивые рассуждения о том, что душа покойного скоро воссоединится с Богом, не всегда способны утешить ребенка, чувствующего себя одиноким и покинутым.
Утраты оплакивали, не стесняясь проявлений своего горя и потоков слез, и взрослые, и дети. Никогда прежде не встречалось в жизнеописаниях такого множества эпизодов, рисующих отчаяние и грусть отца, потерявшего жену и переносящего на ребенка свою любовь к супруге, или, напротив, меланхолию безутешной матери. Очень эмоционально переживали смерть матери и супруги Руссо и его отец: «Когда он целовал меня, то по его вздохам, по его судорожным объятиям я чувствовал, что к его ласкам примешивается горькое сожаление, но от этого они становились еще нежнее. Когда он говорил мне: “Жан-Жак, поговорим о твоей матери”, я отвечал ему: “Значит, мы будем плакать, отец”, и эти слова вызывали у него слезы». Но не всегда дети могли разделить свою скорбь со взрослыми, страдая сильнее их из-за невозможности осмыслить произошедшее и опереться на жизненный опыт, которым они не обладали. Де Квинси точно подметил, что обостренное ощущение одиночества – «самое глубокое детское чувство под гнетом горя».
Эмоциональное пробуждение ребенка могло быть связано и со вполне счастливыми событиями, сулившими восторг и интересные впечатления, но, как подметил Де Квинси, они были «нарушителями безмятежности»; бурные страсти, поджидавшие впереди, знаменовали собой наступление очередного этапа – отрочества и юности.
Шатобриан заметил удивительно точно: страсти «приходят вместе, как музы или фурии», внезапно обрушиваясь на молодого человека. Диапазон переживаемых эмоций был чрезвычайно широк – любовь, страх, робость, честолюбие и неудовлетворенность собой, ревность, меланхолия, жажда самоутверждения и крушение надежд, доводящее, например, юного Шатобриана до попытки самоубийства (еще одна крамольная мысль, едва ли возможная в XVI или XVII в., как и рассказ о ней).
Страстность, порывистость, непоследовательность постоянно сопутствуют юношеским поступкам. Руссо прекрасно выразил это: «У меня очень пылкие страсти, и, если они волнуют меня, ничто не может сравниться с моей горячностью: тогда для меня не существует ни осторожности, ни уважения, ни страха, ни приличия; я становлюсь циничным, наглым, неистовым, неустрашимым; стыд не останавливает меня, опасность не пугает; кроме предмета, который меня увлекает, весь мир для меня ничто. Но все это длится только мгновенье, и вслед за тем я впадаю в оцепенение. Застаньте меня в спокойном состоянии, я – воплощенная вялость, даже робость; все меня тревожит, все отталкивает, пролетающая муха пугает меня; сказать слово, сделать движение – мысль об этом приводит в ужас мою лень; боязнь и стыд до того порабощают меня, что я хотел бы исчезнуть с глаз людских…»[473].
В XVIII столетии мир окружающей живой природы, кажется, начал вызывать более горячий отклик в детских душах, чем прежде, занимая немало места в автобиографиях, и это нельзя приписать целиком влиянию на авторов модной концепции «естественной» сельской жизни или литературных клише. Рустический идеал Руссо еще не был провозглашен, когда Карл Линней, взращенный, по его словам, в саду «с дивными деревьями и редчайшими цветами», зачарованный ими, посвятил себя этим растениям, систематизацией которых занимался потом всю жизнь. Интересно его замечание, что тяга к цветам каким-то образом была уже заложена в его душе, их красота задела в ней «ту струну, которая всего сильнее была натянута». Опоэтизированное восприятие природы проявилось у него, одного из самых рационалистически настроенных умов эпохи, в описании пейзажа его родных мест – озер, равнин, хлебных полей и буковых лесов, а также в довольно необычном для автобиографии зачине, повествующем о рождении героя «в самый расцвет весны, когда кукушка выкликает лето, как раз во время молодой листвы и месяцем цветов». Для него, как и для многих других, расставание с садом детства и «обучением среди цветов» стало первым горем и означало окончание периода безмятежности и покоя.