18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Коллектив авторов – Детство в европейских автобиографиях (страница 134)

18

Поскольку судьба моя была раз и навсегда решена [Рене собирались отдать в королевский флот. – примеч. ред.], в детстве мне не слишком докучали занятиями. Приблизительные понятия о рисунке, английском языке, гидрографии и математике казались более чем достаточными для образования мальчугана, готовящегося к суровой жизни моряка.

Я рос неучем… Моими закадычными друзьями были уличные мальчишки: они вечно толпились во дворе и лестницах нашего дома. Я ничем не отличался от них; я говорил их языком; у меня были такие же манеры и повадки, такой же расхристанный и неопрятный вид; рубашки на мне вечно были рваные, на чулках красовались огромные дыры; я носил старые, стоптанные башмаки, которые при каждом шаге сваливались с ноги; я часто терял шапку, а порой и пальто. Лицо у меня было чумазое, исцарапанное, в ссадинах, руки грязные… Меж тем я любил и посейчас люблю чистоту, даже изысканность. Ночами я пытался штопать свои лохмотья; добрая тетушка Вильнёв и Люсиль помогали мне привести в порядок платье, чтобы избавить меня от наказания и упреков; но их заплатки делали мой наряд еще нелепее. Особенно я горевал, когда появлялся оборванцем среди детей, щеголявших своими обновами. <… >

В известные дни года городские и деревенские жители встречались друг с другом на ярмарках, называемых ассамблеями, которые бывали на островках и в фортах, окружавших Сен-Мало. Когда вода в море бывала низка, на ярмарки ходили пешком, а когда высока – ездили на лодках. Толпы матросов и крестьян, тележки, крытые полотном, табуны лошадей, ослов и мулов; группы купцов; палатки, раскинутые на берегу; процессии монахов и братств, пробирающиеся змеевидными вереницами с своими хоругвями и крестами сквозь толпы; шлюпки, снующие взад и вперед и на веслах, и под парусами; корабли, вступающие в гавань или становящиеся на рейд; пушечные салюты, звон колоколов – все сообщало этим собраниям шум, движение и разнообразие.

Я был единственный зритель этих праздников, непричастный внушаемой ими радости. У меня не бывало денег, не на что было покупать ни игрушек, ни пирожков. Чтобы избежать презрения, которое так пристает к бедности, я уходил далеко от толпы и садился подле луж, которые морские всплески наливают во впадины скал. Там забавлялся я, глядя на полет пингвинов [так в тексте. – примеч. ред.] и чаек, глазея на синеющую даль, собирая раковины, слушая, как поют волны между камнями. Вечером, дома, мне было не лучше: я имел отвращение к некоторым кушаньям, а меня заставляли их есть. Я обыкновенно обращал умоляющие взоры к слуге Франсуа, и он ловко похищал мою тарелку в ту минуту, когда батюшка отворачивался. Насчет огня – та же строгость: мне не позволялось подходить к камину. Какая далекая разница между этими строгими родителями и нынешними баловниками!

Но если я имел неприятности, незнакомые нынешним детям, зато имел также некоторые неизвестные им удовольствия.

Нынче все уже забыли, что такое религиозные праздники и семейные торжества, когда кажется, будто вся родина и ее Бог ликует; Рождество, Новый год, Богоявление, Пасха, Пятидесятница, Рождество Иоанна Крестителя – в эти дни я расцветал… В дни праздников меня вместе с сестрами водили на моление в разные храмы города, в часовню Святого Аарона [ум. 552], в монастырь Победы [le convent de la Victoire]; слух мой поражали нежные женские голоса из невидимого хора: их стройные песнопения сливались с рокотом волн. Когда зимним днем наступало время причастия и собор заполняла толпа, когда множество коленопреклоненных старых матросов, молодых женщин и детей, держа в руках тоненькие свечки, читали свои часословы, когда священник благословлял прихожан, повторявших Tantum ergo, и под шквалами рождественского ветра витражи храма звенели, а своды, слышавшие мужественные голоса Жака Картье и Дюге-Труэна, дрожали, я испытывал необычайный прилив религиозного чувства[691]. Тетушке Вильнёв не было нужды напоминать мне, чтобы я молитвенно сложил руки, обращаясь к Богу и называя Его всеми именами, которым научила меня мать; я видел, как распахиваются небеса и ангелы несут к нему наш ладан и наши молитвы; я склонял голову; ее еще не коснулось бремя горестей, под гнетом которых хочется навсегда преклонить чело перед алтарем.

Один моряк, выйдя из церкви после торжественного богослужения, вновь отправлялся в море, готовый сражаться с бурями, другой тем временем возвращался из плаванья, и путеводной звездой ему служил освещенный купол церкви: таким образом, религия и опасности постоянно окружали меня и в уме моем одно навсегда связалось с другим. С самого рожденья я слышал разговоры о смерти. Вечерами по улицам ходил человек с колокольчиком, уведомляя христиан, чтобы они молились за одного из своих новопреставленных братьев. Почти каждый год на моих глазах гибли корабли, и, когда я играл на песчаных отмелях, море выбрасывало мне под ноги трупы чужестранцев…

Я сказал, что слишком ранним возмущением против учительниц Люсили началась моя худая слава; товарищ довершил ее. <… > На втором этаже занимаемого нами дома жил дворянин Жериль: у него был сын и две дочери. Этот сын… что ни делал, все признавалось прекрасным; единственным удовольствием его было драться, а главное –ссорить других и потом быть судьёй этих ссор. Коварно потешаясь над няньками, водившими детей гулять, он был известен только своими шалостями… Отец надо всем смеялся и любил сына без памяти. Жериль сделался моим искренним другом и приобрел надо мной власть невероятную; я преуспевал в уроках наставника, хотя характер мой был совершенно противоположен его характеру. Я любил уединенные игры, не искал ссоры ни с кем; Жериль был помешан на забавах, на шайках и ликовал среди шумной толпы детей. Когда какой-нибудь шалун заговаривал со мной, Жериль тотчас обращался ко мне с вопросом: «Ты ему спускаешь?» При этом вопросе я чувствовал, что честь моя страждет, и вцеплялся в глаза дерзкому, – каких бы лет и роста он ни был, все равно. Зритель битвы, мой друг, аплодировал моей храбрости, но сам никогда за меня не вступался. Иногда он собирал целую армию из всех встречных сорванцов, разделял их на две партии, и мы бились на морском берегу камнями.

Другая изобретенная Жерилем игра казалась еще опаснее. Когда в море была высока вода и случалась буря, валы, ударяясь о подошву замка, долетали до главных башен. В двадцати футах высоты над основанием одной из этих башен находился гранитный парапет, узкий, скользкий, наклонный, который служил для сообщения с равелином, прикрывавшим ров. Нужно было улучить минуту между двух валов, чтобы перескочить это опасное место, пока разбившаяся волна не покрыла стену башни. Вот движется водяная гора, приближается с глухим ревом… промедлите одно мгновение, и она или унесет вас, или разобьет о стену. Ни один из нас не отказывался от этой потехи, но я видел, как некоторые дети бледнели, приступая к подвигу.... А вот другое приключение… Мы стали на краю моста, схватили по камешку и пустили их в головы юнгам. Юнги бросились на нас, принудили обратиться в бегство и, сами вооружившись камешками, гнали нас вплоть до резервного корпуса… Я не был, как Гораций, поражен в глаз, но один камень задел меня так жестоко, что левое ухо, вполовину оторванное, висело у меня до плеча. Я не думал о боли, а о том, как ворочусь домой. Когда мой друг возвращался из своих похождений с подбитым глазом или изорванным платьем, – о нем жалели, за ним ухаживали, его ласкали, переодевали, а я в подобных случаях попадал под наказание. Полученный мной удар был опасен, но Франсуа никак не мог уговорить меня воротиться – так я был напуган! Я укрылся во втором этаже у Жериля, который стянул мне голову салфеткой. Эта салфетка навела его на мысль: она представилась ему в виде митры: он преобразил меня в епископа и заставил вместе с ним и его сестрами петь мессу до самого ужина. Теперь епископ был принужден спуститься вниз. Сердце у меня билось, пораженный моей болезненной и окровавленной фигурой, отец не вымолвил ни слова. Матушка вскрикнула. Франсуа рассказал горестное приключение, оправдывая меня, но тем не менее меня бранили. Перевязали мне ухо и решили разлучить меня с Жерилем как можно скорее. <… >

Вот картина моего первого детства. Не знаю, хорошо ли полученное мною суровое воспитание, но оно усвоено было моими родителями без намерения, по естественному ходу их душевного настроения. Всего несомненнее то, что это воспитание сделало мои идеи менее похожими на идеи других людей. Еще несомненнее то, что оно бросило на мои чувства оттенок задумчивости, родившейся во мне от привычки страдать в лета слабости, беззаботности и веселья. Может быть, скажут, что этот образ воспитания мог довести меня до ненависти к виновникам моих дней? Нисколько. Воспоминание об их строгости мне почти приятно… Лучше бы развился мой ум, если бы стали учить меня раньше [в 1777 году, девяти лет от роду, Шатобриан определен в первое в его жизни учебное заведение – Долльский коллеж]? Сомневаюсь: волны, ветра и уединение, бывшие моими первыми учителями, может быть, больше соответствовали моим врожденным наклонностям. Может быть, этим диким наставникам я обязан некоторыми добродетелями, которых не знал бы без них. Верно то, что всякая система воспитания сама по себе не лучше и не хуже другой системы. Больше ли теперь любят дети родителей оттого, что не боятся их и говорят им «ты»? Жериля баловали в том самом доме, где меня бранили. Мы оба были честные люди, нежные и почтительные сыновья. Что вы считаете дурным, то раскрывает талант вашего дитяти, что вам кажется хорошим, то может заглушить этот же самый талант. Провидение ведет нас, когда назначает играть нам роль на сцене мира. <… >