реклама
Бургер менюБургер меню

Колай Мартын – ЧАСТИЧНО СОВПАДАЮЩИЕ МНОЖЕСТВА. (страница 2)

18

- Здравствуй, Ден. Ритка проверила стойкость натурального блеска на моей щеке.

- Здравствуй, Рита. Я ткнул носом в Риткино ухо. Фотоаппарат прошепелявил Ритке приветствие своими костями.

Она прошла в комнату, занесла живот на высокий барный стул, левая нога прямая под задранной юбкой, ляжка и тонкие белые панталоны. Фотоаппарат хрипло вдохнул. Ритка сидела неподвижно, ноздри в разлёт, глаза горят.

- Раздевайся, - я ждал за фотоаппаратом и был готов к любому выпаду.

Ритка сидела неподвижно, смотрела мне в глаза и что-то ждала. Я промолчал. Она медленно слезла со стула... и начала раздеваться. Медленно, наощупь. Раздевалась, подыгрывала фотоаппарату всем телом, старательно изгибалась в нужных моментах. Но живот мешал, и получалась изумительная комедия. Фотоаппарат вздыхал и охал, наблюдая Риткин спектакль.

Через несколько минут Ритка осталась в одних сапогах. Стояла голая, защищённая огромным животом и, впервые за всё время нашего знакомства, не знала, куда деть руки. Я снимал тройными сериями. Ритка стояла, терялась и что-то ждала от меня. Ведь это был зародыш её шефа. Её шефа. Но и её то же. Но не мой. Ритка не лощадь, зародыш не шеф. Я люблю её. И зародыша её люблю. Пока только Риткину половину. А её шефа не люблю. Молчал. Она спрятала руки за спину и начала злиться. Я сделал последние кадры.

- Сядь. Я начал подготавливать реквизит. Ритка прошла за спину к моему письменному столу и села в моё рабочее кресло. Я собрал с пола её одежду. От её одежды пахло духами. Я стоял к Ритке спиной и мял в руках риткины шмотки.

- Ден, ты меня любишь, сволочь,- её шёпот сорвался с губ в начале слова «сволочь», предлагая губы для поцелуя. Дрогнувшие, искривившиеся от ожидания, словно у ребёнка, а яростно горящие глаза не предлагали ничего. Следили за каждым моим движением. Её шефа я не люблю.

Я подошёл к Ритке. Она старалась сохранить спокойствие, но ноги чуть-чуть, только колени, разошлись в стороны. Или она играла. Я высыпал на неё, сидящую в моём рабочем кресле, её одежду.

- Сиди так. Развернул стойку освещения и с рук фотографировал Ритку: горящие глаза над напряжёнными плечами, над круглым животом, над ворохом её шмоток, над расслабленными, раскисшими ногами, над коленями, разъехавшимися в стороны. У Ритки вкусная, ароматная, сводящая с ума своим запахом. Подглядывала розовым, сырым глазом сквозь рукава, из-под выпирающего живота. Ритка сбросила шмотки на пол.

- Я хочу в туалет. Пока она сидела в туалете, подмывалась, я подготовил реквизит. Мы работали ещё минут сорок.

Ритка, голая, уставшая, с глазами, потерявшими ярость и разъехавшимися к ушам, сидела на табурете, сплела руки за спиной, подняла подбородок, выставила голую шею, сиськи разъехались по сторонам живота, таращились сосками из подлобья. Мокрые, разбухшие, выползшие наружу губы открывали наполненную беловатым соком... Фотоаппарат хрипнул.

- Ден, ну же... Ритка шевелила заплетающимся языком. - Ден... Ты всегда был сволочью... Ден... Ритка сползла с табурета, подошла, схватила меня за майку на боках, тянула к себе, уткнулась торчащим пупком мне в живот. Что-то тёплое полилось внутрь меня. Снизу вверх мне в лицо смотрели Риткины глаза, мокрые, теряющие себя от неисполненного желания. В меня упирался Риткин семимесячный живот, начинающийся от самых сисек с расплывшимися сосками, в розовых растяжках и просвечивающими сквозь белую кожу синими венами. Живот, приобретающий свою неповторимость, упругую боевитость, становящийся огромным, мудрым, бездонным.

- Я могу не думать о твоём муже, но я никогда не разделю тебя с твоим шефом. Я ушёл за фотоаппарат и сказал самым безстрастным тоном, на который оказался способен. - Одевайся. Я приготовлю ужин. Твой любимый салат.

За весь день Ритка не проронила и двадцати слов, а за ужином её прорвало. Она лопала свой салат, заедала салат толстым ломтём белого хлеба с маслом и сыром, и трепалась. Говорила откусывая бутерброд, говорила, засовывая ложку с салатом в рот, говорила прожёвывая, говорила глотая, говорила, булькая в кружке с чаем с молоком. Я сидел и слушал тёплый комок, который остался у меня в животе, который я не пускал глубже кожи, в котором оставался след от генов её шефа. Наконец комок сдался и выскочил наружу. Я вздохнул. Ритка замерла с ложкой в руке, посмотрела на меня. И рассказала о люстре в кабинете своего шефа. Её рассказ я пропустил мимо ушей, решил, что очередная подмазка.

Я проводил Ритку до остановки. Она прижималась ко мне плечом, держалась под руку, сжав в кулак рукав моей куртки. Ритка смотрела на свой живот.

Фонари не знают секса. Из их фригидных тел, через металлические дверцы, сквозь которые, словно сквозь живот, видны жилы, вываливается всё, что залезает за ночь внутрь столба. Окурки, бумажки, иногда мёртвые воробьи или мыши. Фонари стоят, равнодушные к зиме, к городу, к людям, к электричеству, к мотылькам и бабочкам, которые вьются летними ночами вокруг их ламп. Фонари стараются заманить в своё пустое, холодное тело проезжающие машины, царапают по полированным крышам блёклым, бело-бело-бело-зелёным электрическим светом. Облака прячут звёздное небо от посягательств несозревших городских фонарей.

- Что ты говоришь?

- Фонари напоминают пальцы с ногтями, накрашенными фосфорицирующим лаком, притягивающие к себе звёздное небо. В отличие от звёзд, у фонарей никогда не бывает детей, фонари никогда не превратятся в звёзды. Они об этом знают, но всё равно стараются найти способ любить. Хотя бы пауков, заползающих в их столбы.

Мы стояли на остановке, пропустили вторую маршрутку и второй автобус. Ритка держала меня за куртку на боках. Она что-то говорила о своей фигуре, о своих сиськах, о своей коже на животе. А я думал о нашей дочери и о парке с фонарями, испуганными прозрачностью парка и разбегающимися вдоль дорожек. Я чувствовал, что вдоль ограды парка кто-то гуляет, кто понимает фонари, замершие внутри и между крон деревьев, смеющихся над ними. И он откликается на мои чувства, давая понять, что понимает меня.

- Что ты сказал?

- Я не могу тебя трахать, пока между нами зародыш твоего шефа. Ритка растерянно моргала, раскрыв рот.

- Ты что-то сказал о нашей дочери.

- У неё уже сиськи выросли, и она знает, откуда берутся дети. Ритка раскрыла рот и ещё сильнее прижалась ко мне своим животом.

От остановки отъехала маршрутка. Фонари равнодушно наблюдали за нами, ждали, когда хоть немного человеческого тепла поднимется вверх по проводам и сорвётся с нити накаливания, чтобы привлечь к фонарям автомобили.

- Ксана знает, от кого у тебя ребёнок?

- Ты что, дурак?

- Значит знает. Твой шеф отличается от твоего мужа, как фонарь от беременной женщины.

Ритка стояла, смотрела на меня и сжигала яростным огнём карих глаз овечек и барашков, всплывающих из глубины её беременного существа.

- Ты знаешь, шеф говорит, что у него от люстры едет крыша. Ритка погрустнела. Вероятно, сожгла всех овечек и барашков. – Он говорил, что люстра наблюдает за ним. Поворачивает в его сторону лампы, а его собака дружит с люстрой. Встаёт под неё, радостно лает, часами стоит, задрав голову к люстре, спит под ней и приносит ей кости.

Я не мог понять, что Ритка хотела. Помощи, сочувствия, прикалывалась? Я знал, что Ритка никогда не полюбит своего шефа по-настоящему, как далёкого школьного друга, о котором всё время рассказывала, что это всего лишь сочувствие бабы, в животе которой шефский зародыш.

- Рита, я люблю твоего зародыша. Люблю твою половину. Надеюсь, что половина, доставшаяся ему от твоего шефа, будет здоровой. Ритка, ты расскажешь нашей дочери историю её рождения? Она на твоего мужа не похожа. Ты можешь упустить инициативу... У тебя течёт из носа.

На остановке стояли какие-то люди. Высокий парень в длинном, чёрном пальто с поднятым воротником, разговаривал по мобильнику. Его тень, старательно выпестованную электрическим светом, поддел с асфальта бомбила на «Жигулях». Тень вспорхнула на переднее крыло, поизвивалась на дверцах, соскользнула с заднего крыла и снова уткнулась в асфальт, пошептаться с тенями комковатого снега.

- Ты же любишь меня, Ден. Любишь. Почему же ты такая сволочь? Ритка рукавицей вытерла с верхней губы два бесцветных ручейка.

Я тормознул иномарку. Ритка села, неуклюже задирая ноги, упираясь коленями в семимесячного зародыша. Фонари таращились в тёмное стекло иномарки, старались разглядеть внутри салона так и не обломившейся им кусочек человеческого тепла. Я не предполагал, что так приятно выгуливать любовницу, даже беременную от другого. Наверное, я Ритку действительно люблю. Иномарка разгонялась по бело-бело-бело-зелёной трассе, и старались схватить автомобиль своими согнутыми отражениями, вскрыть, абортировать, вынуть из тёмного, нагретого салона непонятную им причину жизни. Уличные фонари не боятся открытости и никогда не шарахаются от людей.

Готовые фотографии, три больших отпечатка, я отвёз на следующей неделе. Фотографии приняли сразу, без претензий.

До Нового Года оставалось две недели. Я стоял у метро и ждал Ритку. Автомобили давили мокрый снег. Снег цеплялся за холодный асфальт, таял, но не молил о пощаде. До Нового Года две недели, а температура ни разу не опускалась ниже пяти градусов. Небо сбрасывало новые жидкие, недолгие снегопады. Ритка не любила, когда я называл её Глафирой. Она называли себя при знакомстве Фёклой, Сашей, Яной или любым другим именем, пришедшим в её голову. Мне она представилась Ритой и только в роддоме, когда Ритка рожала Ксану, я узнал её настоящее имя. Ленинградский проспект гудел моторами, бубнил голосами прохожих, выдыхал табачный дым, дым с запахом жаренной дохлятины, угарный газ и предлагал на все вопросы два ответа. В эти стороны шли и ехали люди. Дома в ответ просвечивали полузакрытыми окнами и открывали в улыбке витрины, забитые шмотками и манекенами.