Кобо Абэ – Человек-ящик (страница 26)
– Может, ты хоть на минутку закроешь глаза? Или отвернешься…
– С удовольствием.
В голосе ее смех. Она отворачивается и прислоняется плечом к стене коридора. Снимая сапоги, я чувствую, как всего меня бьет мелкая дрожь. Я тихо вылезаю из ящика и, осторожно подойдя к ней сзади, охватываю руками ее плечи. Она не сопротивляется, а я, сокращая и сокращая отделяющее нас расстояние, настойчиво убеждаю себя, что это расстояние я обязан сохранять вечно.
– А ничего, если сэнсэй вернется?..
– Вряд ли вернется. Он и не собирался возвращаться…
– Как пахнут твои волосы…
– Нескладная…
– Признаюсь. Я был ненастоящим.
– Молчи…
– А вот записки – настоящие. Они мне достались от настоящего человека-ящика после его смерти.
Я обливаюсь потом…
(Вряд ли нужно предупреждать, что все в этих предсмертных записках – чистая правда, что они представляют собой искреннее признание. Умирающий всегда испытывает непонятную зависть, ревность к тем, кто остается после его смерти. Среди них обязательно найдутся маловеры, насквозь пропитанные досадой на фальшивый вексель, именуемый «истиной», – они будут стремиться к тому, чтобы хоть крышку гроба заколотить гвоздями «лжи». Только не следует воспринимать их как обычные предсмертные записки.)
Во сне и человек-ящик снимает с себя ящик. Видит ли он сон о том, что было до того, как он начал жизнь в ящике, или видит сон о своей жизни после того, как покинул ящик…
Дом, к которому я направлялся, стоял на холме, так сказать, у выхода из города. Я проделал бесконечно длинный путь в конной повозке и вот наконец подъехал к воротам дома. Судя по расстоянию, дом стоит скорее не у выхода из города, а у входа в него.
Конная повозка – я просто так называю ее. На самом же деле повозку везла не лошадь, а человек, на котором был надет ящик из гофрированного картона. Если говорить совсем уж откровенно, этим человеком был мой отец. Ему за шестьдесят. Хоть в этом было нечто старомодное, отец, ни за что не желавший ломать исконную традицию города, по которой во время брачной церемонии жених должен приехать за невестой в конной повозке, впрягся в нее сам вместо лошади. Но чтобы не позорить меня, спрятался в ящик из гофрированного картона. Он, видимо, заботился еще и о том, чтобы невеста не раздумала.
Разумеется, если бы у меня были деньги, чтобы нанять конную повозку, отец не стал бы делать это ради меня, да я и сам, думаю, не попросил бы его об этом. Но чересчур обидно было отказаться от свадьбы только потому, что я не в состоянии заплатить за конную повозку. Поэтому мне не оставалось ничего другого, как воспользоваться добротой отца.
Однако шестидесятилетний отец совсем не годится на роль лошади. Он с трудом тащил повозку в гору по выбитой дороге – в нем не было и одной десятой лошадиной силы. Я, разумеется, не мог слезть с повозки, чтобы подталкивать ее сзади, и она почти не двигалась вперед. Только время летело с бешеной скоростью. К тому же нещадная тряска довела до крайнего предела мою потребность справить нужду, и, когда мы доехали, я был совершенно зеленым.
Наконец повозка остановилась.
Отец отвязал от ящика кожаные ремни, которыми привязывают лошадь к повозке (не знаю, как они называются), и, глянув на меня из прорезанного в ящике окошка, слабо, устало улыбнулся. Я ответил ему натянутой улыбкой и медленно вылез из повозки.
Повозка, которую я назвал конной, была предназначена для доставки грузов. Но уговора не приезжать за невестой в такой повозке не было – главное, жениться, а там она от меня никуда не денется. Учащенно дыша, я, шаркая ногами, побежал, расстегивая на ходу брюки, к обочине дороги и, напрягши живот, почувствовал такое огромное облегчение, будто взмыл в небо и лечу над синеющими вдали горами.
– Эй, Шопен, что ты делаешь? – в растерянности воскликнул за моей спиной отец.
Я допустил ужасную неосторожность. Между домом невесты и дорогой густо рос кустарник, и я был уверен, что он полностью скрывает меня. Но нашей невесте ждать стало невмоготу. Видимо, она еще издали услышала звук приближающейся повозки и вышла на обочину встретить меня. Смутившись, я попытался спрятаться за кустами, которые так легкомысленно счел надежным укрытием. Наши взгляды встретились. Я убежден, что она все видела. Между ветвей мелькнуло белое платье, послышался легкий топот бегущих ног, стук двери, точно удар деревянным молотком по ореху. И все смолкло. С неимоверным трудом сохраняя равновесие, я продвигался по тонкому канату, натянутому между надеждой и отчаянием, и в тот миг, когда до заветного берега оставалось всего несколько шагов и я надеялся вот-вот вступить на него, веревка вдруг оказалась перерубленной топором. Придется отказаться от женитьбы, но для меня это немыслимо.
– Отец, ты ее опекун, прошу тебя, сделай что-нибудь.
К горлу подступают слезы. Рыдая, я продолжаю мочиться. Струйка, пробив ямку в земле, весело разливается светло-желтой лужицей.
– Нет, Шопен, придется отказаться, – печально уговаривает меня отец, постукивая по ящику высунутой из прорези рукой. – Прошу тебя, не упрямься. Современная молодая девушка не выйдет замуж за эксгибициониста.
– Да какой я эксгибиционист!
– Она вполне может так подумать, и тут ничего не поделаешь. Она же все видела.
– Мы ведь все равно должны были вот-вот пожениться.
– Веди себя как мужчина, хотя бы из уважения к отцу, который ради тебя даже взял на себя роль лошади. Прошу тебя. Счастье еще, что, кроме нее, никто этого не видел. В будущем, когда твоя, Шопен, биография разрастется в сотни томов, мне бы не хотелось, чтобы кто-нибудь узнал об этой скандальной истории. Не годится, чтобы из биографии следовало, будто твоя судьба определилась тем, что ты не вовремя помочился. Правда? Ты ведь не совершал ничего постыдного. Виной всему предубеждение против эксгибиционистов и нерадивость городских властей, спустя рукава относящихся к строительству общественных уборных. Ну ладно, пошли. Нас ничто не связывает с этим городом. Отправимся в другой, большой город, где есть общественные уборные. Когда есть общественные уборные, в любое время можно справить нужду, и большую и малую…
Я не надеялся, что большой город излечит меня от сердечной раны. Все это так, но отец почему-то зовет меня Шопеном. Ранен не я один, подумал я и решил не спорить с ним. В общем, я тоже согласился, что нам нечего больше делать в этом городе. Мысль о том, как беззащитен человек, когда он мочится, ужасала меня.
Повозку мы бросили. Но снять ящик отец решительно отказался. Он упорно утверждал, что, поскольку половина вины лежит на нем, его обязанность как отца – по-прежнему выполнять роль лошади. И я, взгромоздившись на ящик отца, покинул город, в котором прожил много лет.
Придя в большой город, мы сразу же сняли мансарду, где стояло пианино, и стали ждать, когда нам улыбнется счастье. Не отдавая себе в этом отчета, я воображал, будто совершил полный круг и теперь вошел в ее дом с черного хода. Утешить разбитое сердце можно было только работой, и отец где-то достал и принес мне альбом и перо. Используя вместо стола пианино, я принялся по памяти рисовать ее. Нужно ли говорить, что на портретах, по мере роста моего мастерства, она становилась все более обнаженной.
– Шопен, у тебя незаурядный талант. Признаю. Но ты ведь знаешь, наши денежные дела малоутешительны. Может быть, стоит экономнее расходовать бумагу, делай рисунки поменьше…
Отец был прав. Но он имел в виду, конечно, не размер бумаги. Просто на маленьком рисунке пером легче выразить то, что хочешь. Я продолжал рисовать, все уменьшая и уменьшая листки. Уменьшив их, я быстрее заканчивал свои рисунки и поэтому стал изводить бумаги еще больше, чем прежде; тогда мне пришлось разрезать бумагу на еще более мелкие листки. Кончилось тем, что я прикреплял булавками к доске крохотные квадратики бумаги величиной с подушечку большого пальца и, глядя через лупу, выводил тончайшие линии, неразличимые невооруженным глазом. Только в минуты, когда я весь отдавался этой работе, я мог быть вместе с ней.
Однажды я обнаружил странную вещь. Мансарда, где обычно стояла гробовая тишина, неожиданно оказалась наполненной людским гомоном. Почему-то я до сих пор не замечал этого. От двери до пианино стояла очередь, тянувшаяся до самого конца коридора. Тот, кто был первым в очереди, клал деньги в ящик (в нем находился, разумеется, отец) и, бережно взяв мой рисунок, удалялся. Я не очень удивился. Мне даже показалось, что это длится уже довольно давно. Действительно, в последнее время еда у нас стала гораздо лучше, и вместо старого пианино, служившего мне столом, появился новенький рояль. Сильно изменился и ящик отца – теперь он был не из гофрированного картона, а из настоящей красной кожи с блестящими застежками. Видимо, сам того не подозревая, я начал приобретать всеобщее признание. У меня покупали рисунки прямо из-под пера, и, сколько я ни рисовал, очередь жаждущих купить рисунок не убывала.
Однако теперь это ничего для меня не значило. Кажется, на полученные деньги отец купил настоящую лошадь, но и это не имеет ко мне никакого отношения. С тех пор я ни разу не видел, чтобы отец вылез из ящика, и даже сомневаюсь, действительно ли там мой отец. На моих рисунках она остается такой, какой была давным-давно, хотя за прошедшие годы она должна была состариться, и это неизбежно – вот где причина моей тоски. Стоит мне об этом подумать – и в памяти отчетливо воскресает наша горькая разлука, и из глаз, которые теперь у меня всегда на мокром месте, сразу начинают течь слезы. Но всякий раз отец протягивает из ящика руку и вытирает мне глаза новым шелковым носовым платком. Ведь рисунок такой крохотный, что и одной слезинки достаточно, чтобы испортить его.