реклама
Бургер менюБургер меню

Клэр Ошецки – Совушка (страница 4)

18

За шинковкой и готовкой жены делятся историями о родах и менструальных невзгодах.

Эти женские беседы омывают меня со всех сторон…

– На мне не сработала эпидуралка, святые небеса, мне никогда в жизни не было так больно…

– Ни за что на свете, никогда, ни под каким предлогом я больше не соглашусь на естественные роды…

– Все предупреждают, мол, будет больно, когда полезет голова, но для меня самый ад наступил, когда она начала биться плечом мне прямо в лонную кость: бах, бах…

– У меня месячные идут раз в восемь дней и такими крупными бордовыми сгустками…

– И пузо никуда не уходит…

– Я не вынесла еще одной беременности, поэтому втайне сделала аборт и до сих пор не рассказала об этом мужу…

После этих слов, сказанных женой, которую все в семье знают как тайную абортницу, в кухню врывается какой-то потный мужчина. Мне становится тревожно. Я сжимаю в кулаке ножичек для винограда. Но потом я понимаю, что это не «какой-то» мужчина. Это муж тайной абортницы. Он крайне возмущен исходом волейбольного матча и ищет лимонад. С его приходом атмосфера в кухне меняется. Вообще-то ему абсолютно плевать на то, какая тут была атмосфера до его появления, потому что он знает: в мире важно только то, при чем он лично присутствует. Он пьет, споласкивает стакан, толком его не промыв, и уходит из кухни.

Сегодня у меня важная репетиция с партнершами по струнному квартету. Остается все меньше времени до начала концертного сезона. Альтистка приехала раньше всех. Она грохочет пюпитрами, расставляя их по местам, и явно пребывает в дурном расположении духа. Альтистка мне всегда нравилась, потому что она из тех, кто старается быть всем полезной и при этом редко получает благодарность за свои старания. В этом смысле мы похожи. Я сажусь и вынимаю виолончель из футляра. В этом помещении все цвета слегка враждебны. Звуки здесь звучат резко и гулко. Смычок в руке ощущается словно охотничий лук. Я везде ищу свой маленький колчан для стрел, но его нигде нет.

Альтистка почесывается.

– Тебе не кажется, что тут что-то протухло? – спрашивает она.

– По-моему, нет, – говорю я.

– Правда? – отвечает она. – А я чувствую запах тухлятины. Как будто испортилось мясо. Или кто-то сдох в стене. Ты правда не чувствуешь?

Я пожимаю плечами и отворачиваюсь. Я почти уверена, что альтистка чувствует мой запах, но надеюсь, что, незаметно введя ее в заблуждение, я смогу избежать обнюхивания. Теперь, когда я беременна совой, я стала густо пахнуть чем-то чужим. До беременности я благоухала, как оладушек на сковородке. Сейчас я пахну перьями после линьки. Эти изменения в запахе тонкие, и, по моим ощущениям, их нельзя назвать неприятными, и я уж точно не пахну тухлым мясом, что бы ни говорила альтистка. Она, должно быть, страдает какими-то обонятельными галлюцинациями. Часто жалуется не только на странные запахи, но и на шум в ушах и прочие недомогания, известные только ей одной. Она обходит комнату в поисках источника своего дискомфорта, но потом внезапно оставляет это занятие и усаживается. Заходят первая и вторая скрипки, сестры из Чехии, которые приветствуют нас в своей очаровательной европейской манере – поцелуями в обе щеки, а потом садятся и расчехляют свои инструменты.

Сегодня все мы чувствуем готовность сыграть программу целиком, не останавливаясь. Мы начинаем с квартета Моцарта «Диссонанс». У него торжественное, печальное начало, томно вырастающее из виолончели, с низкой ноты до, которая пульсирует, как разбитое сердце, пока внезапно не вступает альт на фантасмагорично высокой ля-бемоль, а следом за ним скрипки берут ноты, полные такого изумления и такой тоски, что я хватаюсь за них и лишь они одни удерживают меня от того, чтобы бросить смычок. Внезапно не прописанный в партитуре тритон срывается с моих струн. Его никто не ждал. Нелепая ошибка. Но мы профессионалки, мы продолжаем играть. Я не могу нащупать равновесие. Я полностью выбита из ритма. Пальцы скребут гриф, как дикие животные. Эхо воспоминаний и пророчеств звенит в ушах. Я даже слышу свой собственный голос, он фальшиво гудит мимо нот, словно я пытаюсь припомнить старую песенку, которую когда-то знала наизусть. Ничего не могу с собой поделать. Совершаю ошибку за ошибкой. Это все из-за совы у меня в животе. Так она сообщает мне, кто теперь главный. Так вот что такое быть матерью, да? Это значит быть в постоянном бессознательном конфликте с собственным ребенком? Вечно оказываться лицом к лицу с упрямым своевольным существом, которому чужда логика и разум и которое всегда побеждает?

Первая скрипка постукивает карандашом по пюпитру.

Я останавливаюсь.

Все прекращают играть вслед за мной.

– Что скажете про нашу игру? – спрашивает первая скрипка. – Ваши мысли?

Все смотрят на меня.

– Простите, – говорю я.

– Давайте еще раз сначала? – мягко предлагает она.

Мы начинаем заново. Делаем повторный рывок. Еще одну попытку. За ней еще и еще. Коллеги изо всех сил стараются сгладить мои беспорядочные дикие царапанья струн своими гладкими чистыми гармониями, но все бесполезно. Они хором просят меня не принимать это близко к сердцу. Мы продолжаем в бодром темпе.

Так наступает вечер.

– Ну что ж, – говорит первая скрипка.

– По-моему, мы сегодня хорошо продвинулись, – говорит альтистка.

– Я играла очень плохо, – говорю я. – Сегодня я всех вас подвела.

– Именно для этого и нужны репетиции, – успокаивает меня альтистка. – Если бы мы играли идеально, репетиции нам были бы не нужны.

– У всех бывают плохие дни, – говорит вторая скрипка. – Со мной и не такое случалось.

Они убирают в чехлы свои инструменты, улыбаются, вздыхают, подбадривают. Говорят, что верят в меня. Сестры-скрипачки расцеловывают на прощание. Альтистка кладет ладонь мне на плечо и улыбается со всей теплотой и пониманием, а потом уходит. Я остаюсь один на один с моим совенком и виолончелью между ног, еще не успевшей остыть после смерти. Я пока не готова уйти. Я пришла сюда играть музыку. Однако, судя по всему, малышке-сове не нравится Моцарт, так что я откладываю ноты. По наитию я выбираю «Танец» Анны Клайн и начинаю играть. Это новая для меня музыка. Все ошибки, которые я в ней делаю, принадлежат только мне.

– Ну как тебе? – хрипло говорю я. – Такая музыка тебе нравится больше, маленькая шалунья?

Я ожидаю, что совенок сейчас завладеет моими пальцами, но она этого не делает. Я чувствую внутри ее мягкие кувырки. Возможно, ей нравится такая музыка. Возможно, ей скучно. Возможно, она испытывает счастье. Кто может знать, о чем думает в утробе сова? По крайней мере, мы с ней снова в ладах. Я спокойно играю дальше. Совенок не препятствует мне. Я играю до тех пор, пока меня не разносит на щепки. Играю, пока не сдергиваю эластичные бинты. Играю, пока не начинаю чувствовать полную свободу.

У меня не остается времени. Если я не решу, что делать с совенком, внезапно может оказаться, что я несусь на бешеной скорости в пожизненное материнство, но каждый раз, когда я пытаюсь действовать в собственных интересах, я слышу в голове пронзительное сопрано, поющее An meinem Herzen, an meiner Brust Шумана, голос на грани исступления и самозабвения: «Только та, что кормит грудью, знает счастье быть живой! Я опьянена блаженством!» Я не могу больше слушать голос разума. Мне нужно уехать. Нужно, чтобы муж поехал со мной. Нужно, чтобы он отвез меня в тихое и спокойное место, обнял, и в его объятиях эти навязчивые, полные излишнего оптимизма мысли про кормление грудью покинули меня, и тогда мы вдвоем придумаем план и тем самым спасем себе жизнь.

– Милый, давай куда-нибудь съездим на несколько дней, – говорю я. – Мне это необходимо. Мне необходимо побыть с тобой.

Муж поблескивает улыбкой. В последнее время он переживает, что я могу тайно сделать аборт, как поступила одна из женщин в его семье (и почти все об этом знают).

– С каким удовольствием я бы тебя прикусил, – говорит он.

А может быть, он говорит:

– С каким удовольствием я бы тебя пригласил.

Но он слишком занят на работе, чтобы прямо сейчас куда-нибудь со мной поехать.

– Пожалуйста, – прошу я.

Я говорю это очень тихим голосом, таким тихим, что он не отражает всей серьезности момента.

– В эти выходные мне придется выйти на работу, – небрежно бросает он. – Возможно, и в следующие тоже. Может быть, получится что-то запланировать позже. А пока почему бы тебе не поехать на несколько дней к моей маме? Она будет ухаживать за тобой не покладая рук, и домой ты вернешься как огурчик.

Муж не оправдал моих ожиданий.

Я покупаю билет на рейс Сакраменто – Берлин.

В Берлине никто не понимает, что я американка. Я иду в музей с большой египетской коллекцией и долго стою перед бюстом Нефертити. Нефертити помещена в короб из органического стекла, и у нее всего один глаз, очень необычно и потому особенно привлекательно. Сначала я стою перед Нефертити одна с совенком внутри, только мы втроем в тихом мрачном зале, где почти нет света (так нужно для поддержания археологических находок в сохранности) и стены тона берлинской лазури. Потом из соседнего зала появляется группа детей в школьной форме. Они пребывают в возбуждении, потому что только что покинули зал с мумиями. Их пронзительно счастливые голоса электризуют воздух. Совенок начинает трепетать и каркать у меня внутри, потому что чувствует рядом молодняк. Я ловлю себя на мысли о том, как радостно иметь детей, а еще о жизни Нефертити, матери, чей божественный любовник явился к ней в теле ястреба. Любовник Нефертити, дневная птица, носил на голове солнце как корону. Интересно, будет ли малышка-сова, плод любви птицы и женщины, чем-то похожа на божественных дочерей Нефертити? Я подозреваю, что эти мысли принадлежат не мне, а совенку, и просто мне навязаны. Интересно, сколько времени я уже состою в подсознательном общении с эмбрионом? Интересно, происходит ли так со всеми беременными? Сначала мы полностью осознаем экзистенциальную угрозу, растущую внутри нас, но постепенно эволюционные требования заглушают все разумные возражения, и желание плодиться и размножаться пересиливает волю к жизни. Потребности ребенка берут верх над нуждами хозяйки утробы, и в конце концов единственный выбор, который остается у женщин, – это добровольно и с полной отдачей принять участие в собственном уничтожении.