Клэр Норт – Пряжа Пенелопы (страница 24)
– Ты ведь знаешь, что с ним все будет хорошо. Он сын…
– Если ты сейчас скажешь, что он сын Одиссея, так, будто это какой-то священный оберег, я закричу, – предупреждает она голосом, звонким, как пустой барабан. – Я буду выть, выдирать себе волосы, все как положено. Клянусь Герой, я так и сделаю.
Детка, шепчу я, я рядом, я помогу. Как часто, когда мой муж возвращался, вдоволь наразвлекавшись, я проливала бурные водопады слез, разрывала на себе одежды, бросалась на землю и клялась, что умру, царапала себе лицо, до крови раздирала свою небесную кожу и колотила его кулаками в грудь. Надолго это не изменит его поведения, но, по крайней мере, мне удается поставить его в неудобное положение, сделать ему неприятно на одну тысячную тысячной доли того, как он унижает, уничижает, обесчещивает и обесчеловечивает меня. Так что ты давай вой. А я принесу оливки.
Возможно, Медон слышит в воздухе эхо моего голоса или от моего дыхания по его коже побежали мурашки, потому что ему хватает совести отвести глаза и помолчать немного, прежде чем спросить:
– Что будешь делать?
– С чем? – вздыхает она. – С налетами? С сестрой? С Электрой и Орестом? Со своим сыном?
– Со всем этим. Я тут думал… со всем этим.
– Медон…
– Восемь лет прошло, как Троя пала. Я знаю, что это будет катастрофа, понимаю, но, если ты выйдешь замуж за одного из них… это катастрофа меньшая, чем то, что произойдет в ином случае.
– Так, небольшая междоусобная войнушка? Незначительная кровавая банька сейчас, зато потом не произойдет нечто более ужасное?
– Ну, если честно, то да. Скажем, ты выйдешь за Антиноя: да, придется воевать с Эвримахом, но, по крайней мере, житницы будут в безопасности, и, когда он сядет на трон…
– А что, если победит Эвримах?
– Ну ладно, за Андремона. Царем он будет ужасным, но, во всяком случае, у него есть военный опыт и связи, и это позволит тебе…
– Амфином не потерпит Андремона на троне, и он достаточно умен, чтобы иметь союзников на Кефалонии…
– Пенелопа! – он повышает голос. Он этого не делал с того далекого дня, когда ей было восемнадцать и она швырнула горшком в Эвриклею за то, что та утащила Телемаха из колыбели. «Кто у нас тут маленький герой? Вот он, наш маленький герой, утютюшеньки», – ворковала нянька, а сын Пенелопы хватал ее за палец с силой, не вполне достойной Геракла. – Моя царица, – поправляется он, – война все равно будет. Ты не можешь ее предотвратить. Выбери кого-то сейчас, пока Орест на острове; используй это время с пользой для себя. Ты просто оттягиваешь неизбежное.
– Я делаю не это.
– Пенелопа, моя царица…
– Не это. Медон, поверь: я не это делаю. Я не оттягиваю неизбежное. Я знаю, что мне придется снова выйти замуж. Знаю.
– Ты ждешь мужа.
– Что? Нет. В смысле… Ну да, это тоже влияет на меня.
– Ты все еще его любишь?
Пенелопа хорошо научилась прятать лицо от мужских взглядов, но иногда даже она бывает ошарашена.
– Что?
– Я имею в виду, учитывая твои слезы, горе…
– Очень полезные, очень удобные слезы и горе.
– Так ты не… – пытается произнести он, выталкивая слова изо рта будто зараженный нарыв.
– Мы поженились, когда мне было шестнадцать. Он был мил, все было мило, я была очень рада, что это он, а не… почти кто угодно другой. Я помню, как оглядывала двор своего отца и мужчин Греции и думала: «Ну что ж, слава Гере, все могло быть гораздо хуже». Это любовь?
Пенелопа, девушка, которая еще не стала женщиной, лежала в объятиях мужа под звездным небом и чувствовала… так много всего. Она была юной, начинала познавать свое тело, саму себя, ту, кем хотела стать, и она так хотела любить. Она прижалась носом к его груди, и он крепко обнял ее, у нее мерзли руки, а лицо нагрелось от тепла его тела, и она подумала: «Может быть, это любовь?» – и ее мысли были полны грез о том, что это может значить.
Поэты редко говорят о любви за пределами мига восторга или предательства. Геракл, убивший жену и ребенка в лихорадочном сне. В его безумии винят меня, но я лишь дергаю за струны мужских сердец, я их не создаю. Великолепная Медея, осмеянная и осмеивающая; Аталанта, поклявшаяся сохранять девственность, чтобы у нее не отняли ее силу; Ариадна, которую швыряли друг другу, как тряпичную куклу, боги и люди. Поэты не поют песен о мирной, тихой жизни, о мужчине и женщине, безмятежно стареющих вместе.
«Можно ли любить, – думала Пенелопа в том первом своем и последнем путешествии на Итаку, – не будучи героем?»
И все же она вспомнила, как Менелай взял Елену под подбородок, посмотрел ей в глаза и сказал: «Ты моя», и как ее двоюродная сестра неискренне улыбнулась и превратила это все в игру, и как она боялась. И как потом, после того как Менелай с хрюканьем вторгся в нее, лапая ее тело, Елена сказала: «Хорошо принадлежать мужчине. Хорошо знать, что мне не о чем беспокоиться». Может быть, Елена думала, что если скажет это вслух, то и сама поверит, – но, очевидно, она не вполне убедила себя к тому дню, когда на горизонте показался Парис.
Шестнадцатилетняя Пенелопа покинула дворец своего отца, чтобы выйти замуж за человека, которого знала три недели, и она стояла на носу корабля, направлявшегося на Итаку, и закрыла глаза, и повторяла: «Я буду любить, я буду любить, я буду любить». Она найдет свое место, будет довольна и назовет это любовью. Любовь – это больше, чем то, на что может рассчитывать царица, но самое меньшее, что может сделать женщина.
А теперь ей приходит в голову – не первый раз, – что горюющей одинокой женщиной она была гораздо дольше, чем счастливой замужней женой, делящей ложе с супругом. Что она гораздо чаще хмурилась и натягивала на лицо приличествующую ей глубочайшую скорбь при упоминании о нем, чем улыбалась ему. Что она произносит его имя лишь для какой-то политической игры, а не потому, что слышит его шаги и хочет окликнуть мужа.
«Я буду любить, я буду любить, я буду любить», – шепчет Пенелопа дневным теням.
Однажды, вероятно, она будет любить снова – пусть даже пока не знает кого.
– Если это не любовь, то чего ты ждешь, можно спросить? – это Медон. Он когда-то любил свою жену, но такому мужчине, как он, не пристало говорить о любви.
– Что?
– Если ты не ждешь возвращения Одиссея и если знаешь, что должна выйти замуж, то зачем ждать? Все равно будет война. Что даст ожидание?
– «Все равно будет война». Мне не нравятся неизбежности.
– Думаешь, есть способ ее предотвратить?
Губы Пенелопы становятся тоньше, и миг она размышляет, не рассказать ли ему о воительнице с востока, о женщине с ножами в руках и во взгляде. Но не рассказывает. Если Медон не говорит о любви, то и Пенелопе не стоит говорить о войне.
– Может, и нет. Но я обязана попытаться ради своего народа, ради наследия мужа.
– Как долго ты будешь пытаться? Сколько времени ты будешь ткать саван Лаэрта?
– Так долго, как смогу.
– Извини меня за прямоту, но выглядит это все не как то, что ты делаешь ради Итаки. Похоже, ты делаешь это ради себя самой.
– Ради… себя? – в ее голосе подавляемая ярость, она словно хлестнула словами ему по щеке. – Ты полагаешь, я позволяю сотне мужчин пускать слюни над своим телом и над своей землей каждый вечер – ради себя? Думаешь, я выношу их бесконечную клевету, их непрестанные разговоры, оскорбления, унижаюсь каждый день – ради себя? Я делаю это для своего народа и для своего сына!
Пенелопа прикрывает рот рукой, боясь, что ее громкий голос привлек внимание чутких ушей в галереях дворца. Они с Медоном несколько мгновений стоят беззвучно, прислушиваясь к легкому топоту торопливых ног и еле слышному смеху за полуприкрытой дверью. Ничего. Только чайки дерутся над подтухшей рыбиной; только кости булькают в котле на кухне.
Наконец Медон произносит:
– Ты не сможешь вечно защищать Телемаха.
Она горбится.
– Знаю.
– Ему придется самому пробивать себе дорогу.
– Если бы он делал все, чего хочет, то, как только ему исполнилось шестнадцать, собрал бы вокруг себя всех верных слуг моего мужа, кого смог, и потребовал бы Итаку себе. Можешь себе это представить? Мальчишка на троне, не прошедший ни одной битвы; нас бы захватили через неделю.
– Орест ненамного старше, а станет царем в Микенах.
– Да? А почему до сих пор не царь? Ах да, вспомнила: ему же сначала надо убить свою мать, доказать, что у него есть мужество, чтобы править. Убить свою мать, чтобы доказать свой царский авторитет! Не хотела бы я, чтобы Телемах принял эту идею близко к сердцу.
– Он бы никогда… Неужели ты думаешь, что он смог бы?!
– Что бы ты сделал, если бы я завела любовника?
– Немедленно ушел бы с должности и уехал бы подальше отсюда.
– Почему?
Медон не отвечает, и она улыбается, кивает. Кажется, вот-вот заплачет. Она не помнит, когда плакала в последний раз не для того, чтобы что-то кому-то доказать, а потому, что ей просто хотелось поплакать.
– В тот же миг, как заведу любовника, я буду опозорена как жена Одиссея. Женитьба на мне перестанет быть способом занять трон, притязания женихов будут уничтожены моей нечестивостью, и я стану для Телемаха только обузой. В лучшем случае ему придется отправить меня в какой-нибудь далекий храм, чтобы я там каялась и посыпала голову пеплом. В худшем – чтобы все знали, что он не сын своей матери, ему придется сделать то же, что и Оресту: доказать, что он мужчина, сын своего отца, достойный того, чтобы защищать честь и трон Одиссея.