реклама
Бургер менюБургер меню

Клэр Норт – Пряжа Пенелопы (страница 26)

18px

– Он швырнул меня на пол и сказал, что если я лгу, то он перережет мне глотку на том самом камне, на котором принес в жертву Ифигению. Он был человеком безусловной власти.

Орест тоже когда-нибудь станет человеком безусловной власти. Если я щелкну его мизинцем по виску, упадет ли он, не разведя коленей, не изменив выражения лица, – статуя, свалившаяся наземь от прикосновения божества? Есть ли в его жилах кровь? Э-эй! Орест! Есть кто дома?

Электра снова улыбается, в уголках накрашенных глаз прячутся скорбь и тьма.

– Я ведь видела Одиссея один раз, когда была маленькой, – говорит она задумчиво. – Он поддерживал руку моего отца, когда тот вонзил нож в грудь Ифигении.

Выходит, думает Телемах, Электра видела его отца намного раньше, чем он сам, – не то чтобы это было так уж сложно.

Также, думает Телемах, как это ни странно, он в жизни не встречал женщины, которая пробуждала бы в нем больше желания, чем Электра, притом что в это же самое время она обладает всей привлекательностью открытого кровотечения. Ему очень сложно разобраться в этом парадоксе, хотя, может быть, со временем он все поймет.

Он переводит разговор на другое и, будучи итакийцем, выбирает тему, в которой разбирается лучше всего.

– А ты, э-э-э… любишь рыбу?

А потом в воздухе что-то меняется – меняется оттенок закатного света. Мое сердце леденеет, щеки горят, я чувствую ее присутствие в тот же миг, как только она входит в зал, и перевожу взгляд с Телемаха на дверь. Она переоделась, придумала тоже, в нищего и запаха подпустила такого, что дышать нечем. Нижняя губа завернута, изо рта течет слюна, и я не сомневаюсь, что, если провести рукой по ее волосам, оттуда вылетит воробей. Я еле сдерживаюсь от того, чтобы не вскочить с места и не крикнуть: «Приемная дочь, немедленно вымойся и приведи себя в порядок, иначе я тебе сейчас задам!» – но мы на Итаке. Ее храм, пусть хилый и бесполезный, больше моего. Это меня не должно быть на пиру, а не ее.

Она это, конечно же, знает; сразу видит меня. Хмурюсь, но не склоняюсь под ее взглядом, а, наоборот, встаю чуть прямее, чуть выше. Она двигается медленно, очень медленно, ковыляя от стола к столу, выпрашивая кусок мяса, пригоршню зерна. Антиной приказывает ей, этому вонючему хромому калеке, убираться, уйти, вон, вон! Эвримах притворно улыбается, говорит: «Конечно, конечно» – и не дает ей ничего со своего блюда. Амфином протягивает ей кусок лепешки, обмакнув в жидкую кашу. Андремон делает вид, что не замечает ее. Кенамон останавливает ее и пытается даже разговорить: «Расскажи мне о себе, расскажи, как ты сюда попал, это так занимательно». И она целую минуту снисходит до него, а потом ей надоедает, и она бредет, хромая, дальше. Когда она подходит к Пенелопе, царица приказывает, чтобы нищего посадили у огня и дали еды и питья во исполнение традиций дворца, а Электра замечает: «Это правильно, что кто-то, столь близкий к смерти, посетил пир в честь мертвого», потому что в этой жизни не осталось ничего, что Электра сейчас не привяжет к своему отцу.

И вот наконец она сидит на почетном месте у очага, ставит поудобнее палку, напоказ обсасывает жирную кость, держа ее липкими пальцами, а подо рваной одеждой слишком уж чистая. И наконец, почти сойдя с ума от ее неучтивости и заносчивости, я рявкаю:

– Что, во имя Аида, ты вытворяешь? Ты выглядишь совершенно нелепо, нельзя же просто… Ты посмотри на свои волосы! А что это за вонь, это что…

– Свиное дерьмо, – отвечает Афина, и ее тихий небесный голос слышен только мне. – Отличный способ отвести глаза, если хорошенько намазать им запястья и загривок.

Я отшатываюсь, выпучив глаза, и чуть не вскрикиваю: «Все твоему отцу расскажу, обязательно расскажу, он такого не потерпит, погоди у меня, погоди…»

Но Афина только улыбается, как будто уже слышит слова, которые я могла бы произнести, словно уже знает все это и то, чем кончится; самодовольная коза, дрянь, вечно тычет всем в нос своей так называемой мудростью, так называемым интеллектом, это просто… как же она меня… Клянусь собой, я ненавижу ее!

– А ты у нас кто? – спрашивает она наконец.

– Купец из Аргоса, – резко отвечаю я, проводя унизанной кольцами рукой по намасленным волосам. – Хотя они видят меня только краем глаза и сразу же забывают, как только отворачиваются. В отличие от некоторых, я не нуждаюсь в том, чтобы на меня все обращали внимание, стоит мне войти.

– Купец из Аргоса, – повторяет она без выражения. – В бирюзе? И красных сапогах? И с золотыми бляшками на поясе?

Ее презрение так же сильно, как и желание не рассмеяться.

– По крайней мере, я надушена умиротворяющей амброзией, а не фекалиями свиней! – шиплю я. – Во всяком случае, когда люди меня почти не видят, они почти не видят чего-то приятного для их смертного взора, а не… вот такое! – Яростным жестом я обвожу ее рваную одежду, но она только ухмыляется, показывая притворно желтые зубы, и отрывает ими еще кусок хлеба. Я в омерзении отворачиваюсь, отгоняя от себя это зрелище, как зудящего комара.

На миг между ней и мной только это: она жует, я презираю. Но она явилась сюда неслучайно; и я не доставлю ей удовольствия, не облегчу ей задачу, отвечая на еще не заданный вопрос.

Любопытство наконец пересиливает гордость, и Афина говорит с набитым ртом, оглядывая зал:

– Я почувствовала твое присутствие на острове в этот последний месяц, но не думала, что ты опустишься так низко, что будешь ходить среди смертных. Между женихами была драка – точнее, была бы драка. Я, конечно, предотвратила ее; но ты находилась здесь. Зачем ты явилась на Итаку, госпожа козней?

– А где мне быть, богиня-воительница? На Олимпе, умолять Зевса послать твоему Одиссею попутный ветер? Или тебе надоело унижаться ради мужчины?

– Ты говоришь о нем так, будто он мой питомец, а сама меж тем пришла в его дворец. Что скажет про это твой царственный муж?

– Не беспокойся, падчерица, к утру я буду на Крите, пить жертвенную кровь из золотой чаши, – резко отвечаю я. – Но даже самым великим пристало порой вспоминать о более… мелких из своих подданных. Какие забавные у тебя здесь, на Итаке, поклонники. Пусть от них не дождаться обильных жертв, учтивости, богатств, культуры и харизмы, но они восполняют это любовью к рыбе… и некоторым почтением к твоему имени.

– Между нами есть разница, мачеха, – отвечает она с акульей улыбкой. – Я зарабатываю поклонение себе ученостью и делами. Земледельцу я даю оливковое дерево, воину – щит. А ты просто… ожидаешь поклонения и ничего не делаешь, чтобы заслужить его. И потом удивляешься, что во имя тебя на Итаке не приносят жертв из мяса?

Во имя меня не приносят жертв из мяса потому, что на Итаке не так много мяса для принесения жертв. Незамужние женщины и вдовы молятся тихонько, про себя.

– Ты слишком долго следила за Одиссеем и забыла, что Итака – остров женщин. Мужчины, может быть, и молятся тебе, и проливают кровь в твою честь, но, когда отходят воды, матери призывают мое имя.

Афина смотрит на меня широко раскрытыми глазами, похожая на сову, приносящую вести от нее. Нечасто увидишь богиню мудрости в недоумении, и, когда это происходит, она выглядит так, будто ее мозг столкнулся с непостижимой для нее стеной: словно, если что-то существует за пределами ее понимания, оно не может существовать вовсе. Потом медленно, слово за словом, как будто бы разбираясь в каком-то великом, неподвластном разуму предмете, она произносит:

– Кого заботят… матери?

Мать Афины мой муж проглотил в свое время живьем, чтобы она не родила ему дочь, но та все равно выбралась наружу через его череп, испачканная кровью и липкая от мозговой жидкости. Зевс по непонятной для меня причине сразу же полюбил девчонку, а Афина, со своей стороны, ни разу не упомянула про съеденную мать, чтобы не огорчать его неудобными вопросами.

Если бы я собралась съесть Афину, то повелела бы подать ее на подушке из фиников. Ноги можно было бы потушить, живот – обжарить в масле. Иногда эта мысль развлекает меня, но, если задуматься, наверняка у меня из-за нее будет несварение.

– Кого… кого заботят матери? – повторяет Афина, будто опробует слова и находит их подходящими. – Поэты не поют… о родах. Поэтам все равно, легко или трудно приходит к матери молоко. Единственная мать, о которой стоит говорить, – это та, что приветствует сына, вернувшегося с войны! Единственные песни, о которых помнят, единственные, что поются в царских дворцах, – это песни о мужчинах, добившихся славы! О воинах и героях, умирающих в бою, чтобы прославить свое имя! Кого колышут твои вшивые матери?!

– Похоже, я задела тебя за живое, – говорю учтиво, с удовольствием глядя, как багровеет ее шея.

Когда она в ярости, щеки у нее раздуваются, как у рыбы. Это она унаследовала от моего мужа, только у него еще вена на шее бьется и извивается, как выброшенный на берег угорь.

– Ты зачем сюда пришла, старуха мать? – рявкает она наконец. – Твой муж заподозрит тебя в большом неблагоразумии, если увидит, что ты тут ошиваешься.

На Олимпе, обратись она ко мне в таком тоне, я бы повернулась к Зевсу и пронзительно вскричала: «Ты что, позволишь ей так разговаривать с мной?!» – а потом – к Посейдону, который презирает ее чуть ли не больше моего, и заплакала бы, и вопросила бы: «Почему все мои братья оставили меня?» – и они бы смутились, и почувствовали себя неудобно, и сказали бы Афине, что она плохо себя ведет, и на несколько недель, пока страсти не улягутся, она бы удалилась дуться куда-нибудь на восточные острова под видом пастуха, а я бы лежала, и несколько нимф разминали бы мне ступни и обмахивали опахалами мое лицо, пока мне не надоело бы слушать их бесконечную болтовню. Нынче я считала бы это победой.