Клэр Норт – Дом Одиссея (страница 68)
Орест не отвечает, и Пенелопа резко машет рукой перед Электрой, подтягивает микенскую царевну ближе к себе.
– Электра, – зовет она резким голосом, заставляя ту полностью прийти в себя и впервые за день поднять глаза, – тебя предала твоя служанка, любившая твою мать, которую ты помогла убить. Они мертвы. Они не могут простить тебя. Ты совершала ошибки, тебя использовали, и ты использовала других. Использовала своего брата. Но ты его не травила.
Теперь Электра смотрит на Пенелопу, вглядывается в нее, сквозь нее, словно привязанная. Как будто не может оторвать взгляд. Пенелопа вздыхает, встряхивает головой, рассеянно похлопывает Ореста по руке.
– Конечно, было бы очень удобно, если бы мы могли прощать себя сами. Мой сын… когда я думаю о моем сыне, я оказываюсь… в замешательстве. Меня разрывают на части вина и любовь. Оглядываясь на прожитые годы, я заверяю себя, что решения, принятые мной, были единственно верными, единственно возможными. И это правда, конечно. Но также и ложь. Я произносила слова, которые могли бы прозвучать по-другому. Я хранила секреты. Я осуждала. И уже не могу этого изменить. Я погружаюсь в воспоминания снова и снова, и всякий раз они все более расплывчатые, все сильнее правду затмевают фантазии. Я говорю себе, что была просто одинокой женщиной. Говорю себе, что сделала все, что могла. Говорю себе, что все мы – просто люди. Со своими ошибками. Недостатками. И поэтому я прощаю себя. Но, конечно, никогда не прощу. Когда умирает родитель, когда умирает мать, это горе никогда полностью не забывается. Оно остается внутри нас, очень глубоко, а сверху мы укладываем все прожитое нами, весь наш опыт, пока оно не окажется под давлением такой силы, что однажды, ничем не примечательным днем, мы, заглянув вглубь себя, с удивлением обнаружим ярчайший бриллиант, в который оно превратилось. Так обстоят дела с горем. С виной. С сожалениями. И мы можем лишь ценить преподанные нам уроки, честно смотреть на то, какими мы были и что сделали, и пытаться стать лучше, когда снова взойдет солнце. Прощение не изменит этого. Особенно прощение мертвых. Так скажи мне, Орест… чьего прощения ты жаждешь?
У него нет ответа. Электра опускается перед ним на колени, сжимает его руку в своих, словно молится.
– Я обнаружила, что весь фокус, – рассуждает Пенелопа, – жизни с болью, которую не унять, с горем или с яростью, с гневом, который, ты чувствуешь, может выжечь тебя дотла, в том, чтобы не раздумывать о причинах, по которым твоя жизнь кончена, а просто представить, какой она может стать теперь. Я – вдовая царица. Это мой капкан, мое проклятие. Моя сила. Мое горе – это нож. Мой гнев – хитрость. Поскольку меня лишили предназначения, данного мне судьбой: быть женой, любящей матерью, – теперь мое предназначение – быть царицей, служить не себе, а моему царству.
Ты хочешь прощения, Орест? Его не будет. Так что либо забейся в нору и дрожи, умирая от горя, либо ищи искупления, делая то, что необходимо. Преврати раскаяние в свою силу. Построй новую жизнь на пепелище, оставшемся после твоего отца-мясника, после твоей убитой матери. Там, где Агамемнон убил Ифигению, воздвигни храм для незамужних девушек, посвяти ей место, где будет безопасно. Там, где Клитемнестра убила Агамемнона, проводи справедливые суды, чтобы вернуть гармонию на твои земли. Там, где Клитемнестра пала от твоей руки, пролей жертвенную кровь на песок и заключи на этих берегах мирные договоры, положи конец кровопролитию. Кто-то должен закончить эту историю. Почему бы не ты? Либо живи с этим огнем в сердце, либо умирай, иссушенный ядовитой чернотой горя. Никто тебя не простит. И никакого прощения никогда не будет достаточно. И некому, кроме тебя, совершить то, что станет признанием вины перед ушедшими. Раскайся и живи – и прекрати просить мертвых забрать твою боль. Они не в силах. Тебе придется жить с ней, и всё.
Сказав это, она проворно поднимается, вытирая руку, в которой была рука Ореста, о подол, словно испачкала ее в чем-то липком. Кивает юноше, Электре, Анаит, а затем оглядывает палатку еще раз, словно видит всех остальных собравшихся, чует запах крови от фурий, ощущает тепло нашего божественного света. Артемида уже отворачивается, заскучав, и выходит в теплые объятия ночной темноты, но мы с Афиной остаемся после того, как Пенелопа поднимает тканевый полог палатки и шагает наружу, не сказав больше ни слова.
Спустя мгновение за ней следует Анаит, и Электра с Орестом остаются одни.
Взгляните на них, вы, фурии. Это последние потомки пр
Электра прижимается лбом ко лбу брата, голова к голове, и на мгновение они замирают. Затем она отодвигается и улыбается, но, непривычная к улыбке, тут же прячет ее за хмурой гримасой, за каменным лицом, словно боясь, что ее сочтут слишком дерзкой, самонадеянной. Орест сжимает ее руки в своих.
– Сестра, – бормочет он, – мне жаль.
– Нет, ты не…
– Нет, – перебивает он резко, – из-за Пилада. Из-за того, что я хотел сделать. Из-за всего, что сделал с нами. С тобой. Мне жаль.
И тут действительно в последний раз Электра плачет.
Я крепко обнимаю ее, пока она рыдает, уткнувшись в руки брата, отвожу пряди волос с заплаканных глаз, вытираю текущий нос своим подолом, слегка покачиваю, когда она перестает плакать, и обнимаю снова, когда рыдания опять подступают. Она оплакивает сестру, отца, брата, себя. Она оплакивает детство, которого была лишена, то, какой дочерью она так и не стала, то, какой царевной мечтала стать, то, в какую женщину превратилась. А еще она оплакивает свою мать, то, какой матерью Клитемнестра была, то, о какой матери Электра молилась, какой она могла бы стать, но так и не стала. Она оплакивает себя искренне и открыто, и Орест, крепко обнимая ее, твердит: «Мне жаль, мне жаль, мне так, так жаль».
Афина встает между ними и фуриями, и три создания огня и земли отшатываются от ее близости.
«Мы здесь закончили, – провозглашает богиня. – Мы закончили».
«Именно Орест призвал вас, именно Орест призвал ваше проклятие на самого себя. Его мать не делала этого – он сделал это сам. И теперь все закончилось».
Затем Афина снимает шлем. Я так удивлена, что встаю, отступая от Электры, не понимая, что означает шлем, снятый воительницей перед этими воплощениями жестокости и крови. Афина, отложив шлем в сторону, протягивает фуриям руку ладонью вверх – как жест мира. Ее голос мягок, почти нежен, когда она начинает говорить, – не припомню, когда я в последний раз слышала сочувствие в ее тоне.
«Сестры, – говорит она, – повелительницы земли. В вашу честь возведут храмы».
Фурии в ответ рычат:
«Появятся храмы, – повторяет она. – Вас будут славить. Вам будут поклоняться. Когда правосудие не совершается. Когда закон не соблюден. Когда жены убивают мужей, мужья – дочерей, сыновья – матерей, когда мир тонет в безумии и крови, люди этих земель будут взывать к вам. Они будут молить – не о мщении или возмездии и не о крови в обмен на кровь, а о справедливости. Справедливости, в которой нельзя отказать. Они будут взывать к силе, что выше царей – нет, даже выше богов. К великим уравнителям. Когда повсюду будет окружать обман, они будут призывать вас. Я заявляю это сейчас, и да будет так».
Воздух звенит от ее заявления, земля содрогается под ее ногами. Я, в ту же секунду став белокрылым голубем, сражаясь с поднявшимся ветром, ищу укрытия под кронами ближайших деревьев, и как раз вовремя, ибо вижу, как облака в небе расходятся, и чувствую, как взгляды богов обращаются к этой палатке, привлеченные силой божественной клятвы Афины. Зевс пожимает плечами в небесах, и сеть молний разрезает небо. Аид вздыхает под землей, и камнепад несется с ближайшего утеса вниз, грохоча по земле в облаке черной пыли. Посейдон недоволен всем, что делает Афина в общем, и море внезапным шквалом обрушивается на побережье, но никто ей не препятствует. Не сегодня. Не тогда, когда она стоит над сыном Агамемнона, и фурии трясутся перед ней, и божественная сила звенит в ее словах. Даже жалкие смертные чувствуют это – в смене ветра, в раскатах грома, в волнении моря – и жмутся плотнее друг к другу, держась за руки, подвигаясь ближе к безопасности своих костерков.