18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Клэр Норт – Дом Одиссея (страница 67)

18

Елена сидит у своего идеального зеркала, покусывая нижнюю губу, и с ненавистью изучает высохшую кожу, покрывшие рот изнутри крохотные узелки – маленькие несовершенства на влажной плоти. Никто больше их не увидит, даже не узнает об их существовании. Кроме нее. Она будет знать.

А на Кефалонии, где луна спряталась за облаками, где в ожидании замерли и богини, и фурии, Пенелопа сидит, погрузившись в глубокое раздумье, в окружении своего совета.

Затем она поднимается.

Без единого слова направляется к выходу из своей палатки в сопровождении участниц совета.

Решительно прокладывает себе путь через лагерь.

Приближается ко входу в палатку Ореста, у которого усталый Пилад несет свою бессонную вахту.

Рявкает:

– Отойди!

Он отходит.

Пенелопа, схватив Анаит одной рукой, а Электру – другой, затаскивает их внутрь.

Глава 38

В темной палатке Ореста три женщины и мужчина.

Но нет, нет.

Это лишь те, кого видят глаза смертных.

Посмотрите внимательней – и заметите. Они искривляют пространство вокруг себя, обманывают органы чувств, скрывая свое присутствие, но все-таки они здесь. Фурии явились, они стоят теперь в изголовье постели Ореста, и я никогда еще не замечала в них такого сходства с женщинами, как здесь, на этом самом месте. Их крылья сложены, длинные языки скрываются во рту, пальцы согнуты, чтобы скрыть когти. Они – служанка, пережившая предательство и надругательство того, кто клялся ей в любви. Они – мать, забитая до смерти за то, что приносила в этот мир лишь младенцев-девочек. Они – вдова, за всю свою жизнь не услышавшая доброго слова, но все равно беззаветно служившая, потому что в этом ее долг, чей труп ограбили, не успел он остыть. Я вижу их всех всего мгновение и с трудом подавляю порыв протянуть к ним руку, позвать: «Сестры, мои прекрасные сестры!» Но тут одна из них взрыкивает, словно заметив легчайший проблеск моего сочувствия, и я тут же отворачиваюсь.

С другой стороны этой экспозиции стоят богини. Мы тоже искажаем пространство и чувства, чтобы найти себе место в изножье постели Ореста, и Афина стоит в центре, как глава нашего маленького отряда. Мы тоже пришли наблюдателями, как и фурии, чтобы убедиться, что никто, кроме смертных, не вмешается в это полуночное дело.

Пенелопа опускается на колени рядом с Орестом, отводит волосы с его лба, улыбается ему.

Он просыпается, сонно моргая, вроде бы замечает ее, берет за руку.

– Мама, – шепчет он.

– Нет, – отвечает она мягко, по-доброму. – Пенелопа. Это Пенелопа.

Он слегка озадачен, но потом, кажется, понимает, кивает, сжимает ее руку крепче.

– Пенелопа. Теперь я вспоминаю.

– Как ты? – Он не отвечает. Подобные вопросы не следует задавать царям – цари всегда обязаны быть в порядке, это их долг; но он еще и человек, и на глазах его выступают слезы. – Ты был болен, – добавляет Пенелопа, пока он не расплакался, отчего всем им станет еще более неловко. – Отравлен по приказу твоего дяди, Менелая.

– Моего дяди?

Короткий кивок, тихий вздох.

– Он хотел, чтобы ты обезумел. Хотел заполучить трон своего брата.

– Возможно, так было бы лучше. Я не настолько силен, как он. Я слабый человек.

Электре следовало бы сейчас выйти вперед, прикрикнуть: «Конечно, нет! Это вовсе не так!»

Но она молчит.

– Ты звал свою маму, – вздыхает Пенелопа. – Звал Клитемнестру. «Мама, мама! – кричал ты. – Прости меня».

Орест до боли сжимает руку Пенелопы, но та даже не морщится и руку не отнимает.

– Прости меня, – шепчет он. – Прости меня.

Пенелопа смотрит на Анаит, качающую головой, на Электру, замершую в полной неподвижности, и снова на Ореста.

– Орест, – произносит она наконец, – а что такое, по-твоему, прощение?

Он не знает. Наверное, ему казалось, что он знает, но это не так, и вот он молча качает головой.

– Когда мой муж отправлялся на войну, он стоял на пристани, держа меня за руку, и просил простить его. Видишь ли, было пророчество. В нем говорилось, что, если Одиссей отправится в Трою, его не будет дома двадцать лет. Мы оба это знали. «Прости меня, – сказал он. – Я делаю то, что должен».

Фурии беспокойно шевелятся, но Афина кидает на них грозный взгляд и чуть крепче сжимает копье. Орест поднимает глаза, пытаясь поймать взгляд Пенелопы, но она уже смотрит не на него, а в свои воспоминания.

– Конечно, у моего мужа не было выбора, никакого выбора. Как царь он был союзником Агамемнона, поклявшимся прийти, когда царь царей призовет. Он дал клятву, которую сам же и предложил на свадьбе Елены: прийти на помощь ее мужу, если кто-то другой попытается отнять ее. Это, очевидно, был его долг, и потому просить прощения было не за что.

Но, видишь ли, в день отплытия мой муж нарушил другую клятву – клятву мужа, данную мне. Клятву отца, данную сыну. Он давал и эти клятвы: как муж он обещал себя мне – но роль мужа совсем не так важна, как роль царя. Ахиллес притворился женщиной и спрятался на далеком острове, чтобы не плыть в Трою, поскольку знал, что умрет там. Одиссей разыграл безумие, чтобы избежать своих обязанностей, и пахал поле голым, бормоча всякую чушь, – но, признаться честно, это была одна из худших его уловок. Понятная насквозь. Еще одна строка к оде его хитрости, не более того.

В день отплытия моему мужу хватило благородства не говорить глупостей вроде «война не продлится долго» или «я вернусь до того, как наш сын станет мужчиной» и прочей чепухи. Вместо этого он сжал мою руку и сказал: «Прости меня». Простить его за то, что он выполняет свой долг, – сам посуди, какая женщина этого не сделала бы? Конечно. Конечно. Но также простить его за то, что еще впереди. За двадцать лет в пустой постели. За двадцать лет без поддержки, без утешения; за двадцать лет осады в моем собственном доме; за то, что придется растить сына одной; за то, что без него будет всходить и заходить солнце, день за днем, год за годом, зимой, летом, неумолимо – «прости меня». Прощение за нарушенные брачные клятвы. Прощение за пустой дом. Само собой, я поцеловала его в щеку и сказала, какой он храбрый, заверила, что здесь нечего прощать. И, получив мое прощение, он уплыл прочь. Все очень… поэтично.

У меня было много времени, чтобы обдумать этот момент. Мое прощение такое обширное, такое всеобъемлющее. Какая жена не даровала бы его мужу, отправляющемуся на войну? Я простила его за все, что должно быть сделано, простила за наши нарушенные брачные клятвы, простила за невыполненные отцовские обязанности. И вот, сбросив груз сомнений и облегчив душу, он уплыл. Само собой, он тоже терзался сожалениями, но каким великим даром ему стало мое прощение, каким бальзамом на раны. И как безжалостно ограбила я этим свое дальнейшее существование. Ведь, видишь ли, в чем дело – он так и не сказал, что ему жаль. Не взял меня за руку, не посмотрел мне в глаза и не произнес: «Пенелопа, супруга моя, мне жаль. Мне жаль, что я должен покинуть тебя. Мне жаль, что я подвожу тебя. Мне жаль, что я возлагаю на тебя такой груз. Мне жаль ребенка, которого я оставляю на тебя. Мне жаль». Это стало бы его равноценным даром мне. Его извинения, адресованные мне. Но этого так и не случилось. Он попросил меня простить его. Меня – вручить этот дар моему мужу. Даже в тот момент – трогательный момент, один из трогательнейших моментов, которые поэты называют актом величайшей преданности мужа своей жене, момент вынужденного прощания – он ничего не дал мне, а лишь получил. Получил мое прощение и не какой-то кусочек, не самую необходимую часть. Он получил его за все, что было, и за все, чему еще только предстояло свершиться. Иногда я ненавижу его за это. Честное слово.

Орест смотрит на Пенелопу затаив дыхание, не шевелясь. Даже Электра немного вышла из своего ступора и не отрывает взгляда от итакийской царицы, слегка приоткрыв рот и часто дыша, отчего плечи ходуном ходят вверх-вниз. Фурии, сбившиеся в кучку, словно в поисках утешения, чистят друг другу перышки. Я чувствую тепло божественного света стоящей рядом Афины, ощущаю аромат леса, идущий от босых ног Артемиды, которыми она зарывается в землю.

Пенелопа вздыхает, трясет головой: отпусти и забудь. Вынырнув из глубин своей памяти, снова обращает свое внимание к Оресту.

– Вот видишь, родич. Ты лежишь здесь и просишь прощения. Ты кричишь: «Мама, мама!» – но твоя мать мертва. Ты убил ее. Ты, твоя сестра – и я. Пусть ты и держал меч, но мы все помогали тебе вонзить его ей в сердце. Все мы. Так было нужно. Мы все исчезли бы без следа, не сделай ты этого, и она знала об этом. Она простила тебя, как бы тяжело это ни было. Это до смешного очевидно всем, у кого есть глаза. Она простила тебя задолго до того, как ты убил ее, – как мать она простила тебя. Полагаю, это был один из самых потрясающих ее поступков, а ведь она прожила весьма замечательную жизнь. Единственное, что заботило ее больше собственного выживания, было твое, и ради него ей пришлось умереть. Она знала об этом. Полагаю, и ты знаешь об этом. Полагаю, ты видел это в ее глазах в ту ночь, когда убил ее. И тут возникает вопрос: о чем именно ты просишь?

Вот эта моя жрица считает, что ты безумен. И думает, что безумие началось задолго до того, как яд сломил тебя, что он просто поднял на поверхность таившееся в глубине. Говорят, что, когда дитя убивает своего родителя, душа родителя призывает фурий, выпускает древних чудищ из их подземной темницы. Но Клитемнестра – она же души в тебе не чаяла. Обожала тебя с такой силой, от которой мне… стыдно. Стыдно за то, что я не могу любить собственного сына так, как она любила тебя. Мне стыдно перед ней как матери перед матерью. На фоне ее любви моя так мала. Так чьего прощения ты тогда добиваешься? Ее? Твоей сестры? Моего?