Клаус Манн – Благочестивый танец: книга о приключениях юности (страница 4)
Андреас опять вернулся к горьким размышлениям. Он, как в испуге, нахмурил брови, будто корчил гримасу, лишь потому, что его положение предстало перед ним с ужасающей отчетливостью. Это была его юность, юность, зародившаяся в шуме восстания: многоцветная и беспорядочная, запятнанная и оскверненная, но в то же время невинная, потому что все время она стремилась к чистоте, ясности, свету. Меняющая один ориентир на другой или отдающаяся в смятении всем сразу – забавная и мучительная одновременно. Она была такая: бесцельная и детская в своей беспомощной тяге к поиску направления, развращенная в поисках приключений на улицах, безудержная в веселье и страдании, скептически воздержанная по отношению к революционным жестам – пропасть, отделявшая от прошлого, сама по себе была достаточно глубока. Предпочтительнее было воздержаться от революционного аллюра или же использовать его нечасто – как маску и последнее средство. Скорее радовались, если где-то предполагалась остановка, появлялась директива, за которую можно было уцепиться. Во всяком случае, часто шутили, были особенно остроумны, как будто перед этим на земле не происходило ровным счетом ничего, да и после тоже ничего не могло случиться, – остроумны на особый, безграничный лад, который одновременно отрицал всякую серьезность, искажал достойное, превращал в игрушку существенное. Но чаще приходилось предаваться печали, тяжелой безнадеге, от которой нельзя было укрыться, когда не чувствовалось, не воспринималось ничего иного, кроме того, что все уже поздно, что ничего уже не поможет, что наступил конец, что все это сомнительное послевоенное поколение рождено, выдумано богом лишь для того, чтобы обрамлять зияющую пропасть разрушения, – бессмысленная завитушка на огромной руине, поколение, не предназначенное для жизни.
Здесь не было его вины, как не было вины его отца. Вины не было. Но факт оставался фактом. Наверное, его отец хотел помочь и сказал: «Посмотри, сын мой, мы все когда-то прошли через это – это возмужание, это горесть юности». После чего сын опустил взгляд и ничего не ответил, не возразил, что здесь нечто иное: не психофизический кризис переходного возраста, а угроза, сбой более глубокого, более решающего, более судьбоносного плана. Он жил вместе с отцом, но не сказал ему ничего. Мама умерла. Ее глаза, полные заботы и добра, смотрели оценивающе, предупреждающе, наблюдая со всех портретов. «Родители добры», – неожиданно подумал Андреас, – они были добры к нам. Но они не могут помочь. Они смотрят озабоченно, как на портретах, но их взгляд никогда полностью не доходит до нас».
Он откинулся на подушки. Его руки продолжали поглаживать их, как будто хотели отутюжить что-то. При этом он думал лишь: вот и Богоматерь не приняла от меня четки, не приняла малую жертву – не сочла меня достойным после всего, что я выстрадал. Или это еще не было настоящим страданием? Может быть, оно еще предстояло? И картина, над которой он трудится уже на протяжении недель? Может быть, и она – не настоящая? Большое полотно, которое, как он в глубине души надеялся, должно, наконец, стать образом, формой, воплощением молитв всех этих последних лет? Неужели и эту жертву она вернула бы с неизменной неприступной грациозностью своего отвергающего жеста?
Закрыв глаза, он со всей проникновенностью вызвал пред собой картину, заставил ее светлые, словно стеклянные, краски, ее страстные искаженные контуры явиться ему. Она стояла в соседней комнате на мольберте наполовину готовая: Господь и танцующие вокруг него дети. Какой ало-красной была стена, на фоне которой выделялась эта группа. Какими забавными зигзагами тянулись за этой стеной горы – золотистые и голубые, залитые священным вечерним светом. Стенка как будто окроплена кровью, ало-красной детской кровью. Но как странно затруднены движения детей! Их танец натянут и скован, как будто они танцуют, превозмогая боль. Мария Тереза танцует легче. У детей строгие лица, выделяющиеся над яркими халатами, строгие и восторженные. Их лица не дышат. Кажется даже, что они не живые. Они, как кроткие и одновременно забавные маски, пестро раскрашенные маски из стекла. Лик Божий толком еще не возник из темноты, над ним еще нужно будет работать. Но он уже начал приобретать форму и взгляд среди всего этого тумана – большой лик пожилого черно-бородатого с проседью мужчины, с неестественно расширившимися, пустыми и в то же время наполненными знанием глазами. Таким он должен стать. Да, таким, пожалуй, должен быть лик Господа: неподвижным и пустым, но все же полным знания, так же как источник полон темноты. Страшный и неприкасаемый, он окаймлен черной бородой, меж клочьями которой алеет рот, но все же в его темных, как ночь, глазах – знание о всех муках, а осведомленность уже есть сострадание и милость.
Юный художник Андреас улыбался, лежа в кровати, как будто испытывал тайную радость. Вот какой должна стать картина: перед окропленной кровью стеной неловко и скованно танцуют дети. В центре из темноты вырисовывается лицо Господа: неподвижное, пустое, но милостивое. А далеко сзади видны горы, залитые голубым золотом. Это должно стать его полотном, его «настоящим».
Затем он подумал, что надо вставать: он уже достаточно лежал, и в решительном порыве встал с постели. Андреас пошел, внезапно отрезвленный, через холод дня, босой, со всклокоченными волосами. Он прошел через всю комнату. Его целью было зеркало. Неблизкий путь – он шел босиком по красному полу, как будто по горячему песку. Андреас чудно поднимал голые ноги, как утомленный путник. Он остановился перед зеркалом. Долго смотрел на себя – сначала очень серьезно. Сдвинул брови, торгуясь и одновременно осыпая упреками сонного пилигрима, стоящего перед ним в белом одеянии. «Да-да, – говорил он строго и грозил пальцем безропотно прислушивающемуся, – сегодня ночью ты узнал, как далеко зашло дело с твоим смятением. Теперь, позволю себе заметить, ты собираешься нарисовать заколдованного бога и танцующие детские маски. Ну что же, посмотрим...»
Внезапно на его лице непонятно почему возникла улыбка. Она овладела им, полностью захватила его. «Так вот он я... – думал он, улыбаясь, – такой молодой, четырнадцатилетний. Такие растрепанные волосы, такая короткая рубашка, такие голые ноги». Было ли детство беспокойным и опороченным? Да, но он находил свое отражение сегодня таким чистым! Неужели еще предстояло много испытаний? Неужели и то начатое, что стояло сейчас в соседней комнате, не было тем «настоящим»? Ему еще все предстояло? Так оно, наверное, и обернется.
Внезапно задорно рассмеявшись, он стянул с себя рубашку и выпрямился обнаженный. Накинул на себя полотенце – важно, картинно, как будто это было шелковое облачение. Он выглядел в нем как
греческий мальчик-гимнаст, а когда завернулся в него, то стал похожим на молодого монаха.
Смеясь, он помчался вниз по коридору к ванной комнате. «Такой молодой, – размышлял он на бегу, – значит, такой молодой».
3.
Он спустился к завтраку довольно поздно – что-то около одиннадцати. Мария Тереза уже вернулась из школы – с девяти до одиннадцати у нее были занятия. Восторженно щебеча, она сразу же бросилась к нему, стоявшему у лестницы. А дальше он должен был нести ее в столовую. Ее друг Петер– хен тоже здесь, сообщила она на ходу. Слово «друг» было трогательное и слишком сильное для ее светлого тонкого голоска. Какой маленькой она была сама, как неожиданно, просто сказочно мала на руках Андреаса. Ее личико, вокруг которого нежно спадали, как пряденый шелк, гладкие русые волосы, оказалось рядом с его лицом, она обхватила его за шею руками, чтобы не упасть. Ее личико было очаровательно и забавно. Рот был чуточку крупноват, и к тому же у нее выпали почти все зубы, что придавало ей трогательный и вместе с тем смешной вид. В то время, когда рот рассказывал о всяческих приключениях по пути из школы, ее поблескивающие карие глаза вторили ему на своем особенном и невинном языке.
Петерхен уже сидел в столовой. Он чинно встал, чтобы поприветствовать старшего брата своей подружки. «Здравствуйте», – сказал он и отвесил поклон, затем протянул маленькую, слегка влажную ладошку. На нем был полосатый матросский костюмчик, а волосы, постриженные так же, как и у Марии Терезы, были все еще немного взлохмачены и слиплись. Он тоже был маленький – едва ли выше своей дамы, и у него было ненамного больше зубов: маленький беззубый кавалер. Но все же кавалер: лихой, учтивый, со светлыми глазами. «Здравствуйте», – сказал он и поклонился. Мария Тереза лукаво стояла в своем фартучке поодаль.
Андреас пил чай, в то время как дети держали обеими руками огромные бутерброды, откусить которые им удавалось с трудом. Они говорили с полным ртом о фрейлейн Амтманн, их учительнице, о том, что она угостила их мятными леденцами, на что Андреас рассеянно кивал. А не забыл ли он, спросила Мария Тереза, озорно блеснув глазами, что папа отмечает сегодня день рождения – свой пятьдесят первый. Тут Андреас поднял глаза. Да, об этом он действительно позабыл.
Они быстро попрощались и побежали через террасу вниз, в сад: такая маленькая пара на лугу – маленькая очаровательная бегущая пара. Мария Тереза еще раз оглянулась на брата, который один сидел за столом и ел, наблюдая за ними, и рассмеялась. Уже далеко на лугу она крикнула высоким, нежным, манящим голоском: «Ты пойдешь?» – но брат лишь покачал головой.