реклама
Бургер менюБургер меню

Клаус Манн – Благочестивый танец: книга о приключениях юности (страница 3)

18px

 

Внутри каморки пахло ладаном и теснотой. Он заметил это лишь сейчас. Здесь, снаружи, воздух был так ясен и чист. По всей видимости, Андреас находился на холме, возвышавшемся над большим городом. Но он не узнавал города, который бесформенно расплывался в темноте, как талая вода у его ног. За ним, чуть выше, поблескивала в ночи церковь – белая, с большими сводами. Андреас прошел чуть дальше, держа четки в руке. Как бегущий ручей, расстилалась перед ним белая дорога, ведущая под гору к городу, который гудел и шелестел вдали. На ходу он два раза обернул четки вокруг руки – какой прохладой скользнули по коже жемчужины! Не зря они оказались столь дороги. Внезапно он задался вопросом, а не могла ли продавщица с ленточками в волосах оказаться ангелом – ангелом с кротким и таинственным взглядом, – одним из тех, кто обычно музицирует рядом с Мадонной? Андреас считал это не таким уж и невозможным, что ангел смахнул с прилавка и проворно спрятал его деньги в черной сумочке. Чего только не могло случиться вблизи такой белой церкви? Какое чудо можно исключить, – задастся вопросом путник, – над этим городом?

На обочине сидела женщина. Андреас заметил ее издалека. Она сидела так, словно устало расположилась у воды, и тихо, ни о чем не думая, глядела на волны, бегущие мимо. Но стоило ему только остановиться рядом, как он тотчас же узнал ее. Она сидела в застывших и в тоже время любовно оправленных складках своего темного одеяния, как среди чистого золота и драгоценных камней. И в то же время она была серой и обыкновенной – незаметной, как старушка на дороге. Меж черной материи платья ее руки висели так устало, как будто они целый день дарили милосердие и ко многому прикасались.

Конечно. Андреас узнал ее. Но он не решался, даже про себя, назвать ее имя. Все слова, которые должны были именовать ее, которые выдумали для нее богомольцы, казались ему слишком ничтожными и в то же время слишком высокопарными для ее нежнейшей очаровательности. Он хотел придумать ей новое имя, новую формулу ее святости, самый кроткий звук, но ему ничего не приходило в голову.

Так он стоял перед ней, но поскольку у него не было слов, чтобы выразить свое преклонение, он протянул ей четки, купленные на последние деньги. Он протянул их ей, но Богородица покачала головой. Андреас понял: она не хотела этого дара. Он понял это по тому, как она покачала головой: она не желала от него никакой жертвы.

Он выпустил четки из рук. Легонько щелкнув, они обиженной змейкой свернулись на белой дороге. «Почему Вы их не хотите?» – спросил он тихо. И голос ее – тихий и серебристый, как голос сестры Андреаса Марии Терезы, – ответил: «Еще рано. Ты еще не заслужил. Еще не выстрадал. Не постиг меня. Ты молод и полон высокомерия. Тебе еще предстоит познать великое, прежде чем я приму твое преклонение. Ты же еще не постиг меня? Пока нет...»

Произнося это, она все дальше ускользала от его взгляда. Ее тонкая фигурка в плаще оказалась вдали. И лишь последние слова так чудно задержались, как серебряное облачко в темном воздухе: «Пока нет...»

Андреас хотел наклониться, чтобы поднять четки, но ему не хватило мужества, и он остался стоять.

Белая церковь разносила свои колокольные песни над незнакомым городом. Ее мощное звучание смешалось с тихими улетучивающимися последними словами Марии, которые уплывали как курчавый дым. Тяжелым праздничным фоном звучала колокольная музыка для этого горького плача «Пока нет, пока нет...»

Андреас поднял взгляд, чтобы посмотреть на звезды. Но их не было видно. Ночь была пасмурна и непроглядна. Только город шуршал угрожающе, почти властно, как все ближе подступающая талая вода.

Тут Андреас проснулся и почувствовал соленый вкус слез: он плакал во сне. Андреас приподнялся на кровати и потянулся за своими четками, которые должны были лежать рядом с ним на ночном столике. Но их там не оказалось. Тогда он сложил ладони и откинулся на подушки.

 

2.

 

Он проснулся лишь поздним утром. Приподнял голову, подпер ее рукой и огляделся. Это была его комната, здесь он вырос. Разве это не его дом? Эта мебель, эти стены, известные ему многие годы. Облокотившись, он разглядывал комнату так, как смотрят на то, что видели долгое время, не осознавая, но вдруг, в одно мгновение прозрели, почти ужаснувшись. Таким представилось ему окружающее – отчетливым, таким удивительно чужим и знакомым.

Он лежал здесь, посреди всего этого, лежал дома и тосковал. Здесь были книги, которые он любил: скандинавские, французские, немецкие. Собранные в маленькие стопочки, они стояли длинными рядами. Все страдание, принявшее форму, тоска, превратившаяся в мелодию, жизненное движение, ставшее ритмом, жизненная печаль, обратившаяся в звук. И картины стояли здесь, фотографии и репродукции больших полотен Франка Бишофа, который был другом отца. Они так строго и ясно смотрели из тени. А вон там, напротив, подле шкафа, лежали собственные зарисовки, брошенные беспорядочно, кучей, вперемешку. Ему не хотелось смотреть туда. Он отвернулся. Танцующие тела и горные ландшафты, отталкивающие карикатуры – доведенный до крайности, до гротеска натурализм наряду с хрупкой и робкой романтикой. Сплошные обрывки, пробы пера – свидетельства его неуверенной, идущей наощупь, все время тоскливо экспериментирующей юности – трогательные и стыдливые для того, кто сам формировал ее сразу после возникновения. Рядом с этой кипой рисунков и набросков стояло изображение Мадонны, в простой рамке, поздняя готика. Изображение вполоборота, в святом и несколько искусственном обрамлении одежд, как будто они были брошены к ее ногам. Это движение, которым она оправляла свой плащ, выражение, с которым она повернулась, не были знаком принятия, скорее наоборот, отторжения.

Андреасу вновь вспомнился его сон. Подобно боли его охватила задумчивость. Он снова откинул голову и закрыл глаза. Она не захотела принять жертву С ласковой немилостью отказалась она от того, что он желал принести ей в дар. Все остальные, чьи книги и картины стояли здесь, служили ей – каждый по-своему. Кто-то – в мирском, кто-то – в духовном. Один в насмешках и муках, другой – в смирении и тиши. Каждый возложил к ее ногам свою песню – песню своей жизни. Только у него ее еще не было. Были лишь предпосылки, попытки, какие-то начала. Но он еще не нашел мелодию – ни он, ни его поколение.

Вытянувшись в кровати, выпрямившись, как тот, кому явилось видение, он задумчиво нахмурил брови и впервые увидел окружавшее его. С какой-то почти ужасающе неожиданной пронзительностью и особой отчетливостью он осознал свою ситуацию. Вот каковы были его дела! Как будто в сильном и стремительном облегчении ему все стало ясно.

Поколение отцов делало свою часть, будет творить ее дальше, пока не завершит. Оно выросло в достоинстве и стойкости либо в мучениях и нужде, но оно выросло, стало самим собой, нашло собственное выражение. Но потом наступил ужасный финал, кровавый пожар, пылающий обвал, затем началась война и появилось большое всепоглощающее беспокойство. Он был рожден в этой войне – он, Андреас Магнус, – лишь один пример перед глазами, стоящий в своем уникальном смятении, понимающий в глубине, что это смятение должно относиться ко всему поколению, а не к нему одному. Переломные дни 1914 года пришлись на его смутное, полное фантазий детство. Величие и мощный пафос тех событий ему еще не дано было понять, но они запали в душу и изменили ее, как какое-то большое волнение, как дребезжащий и громыхающий шум, как необъяснимый час, после которого все стало не таким, как прежде. А фоном, окружением этих лет его первого взросления, его первого видения, учения – между 11 и 13 годами – был другой, более сомнительный, еще более опасный перелом, то отчаянное волнение, которое, вероятно, могло уничтожить старое, гнилое, но в силу своей разобщенности оказалось неспособно произвести на свет новое, – прорыв 1918 года.

Поколение перед ним – это он ощутил еще тогда – те, которые подошли к началу войны сорокалетними, тоже познали волнение и незнакомое смятение, вызванные этой катастрофой. Это большое беспокойство охватило их, а также тех, кто считал себя готовым и зрелым, кому пришлось перестраиваться в тяжелое время, внутренне и внешне. Но им нужно было всего лишь перестроиться – из того, чем они уже были, превратиться, насколько это было возможно, во что-то другое, в то, что неумолимо требовало время. Насколько хуже, отчаяннее обстояли дела тех, кто в этом хаосе должен был впервые стать чем-то, кто должен был найти свою тональность в этой необузданной какофонии, отыскать свой путь меж крайностей, среди которых он оказался.

Андреас просидел на кровати несколько минут. Он еще никогда не осознавал столь отчетливо, что у него не было пути, не было мелодии. И на скольких перекрестках стояли для него указатели, манившие выбрать направление?

Отец его тем временем сидел внизу в своем кабинете, его добрый отец. Он не был привилегированным человеком. Добросовестный и порядочный гражданин, он много лет назад работал врачом, был достаточно состоятелен и уже давно на пенсии. Он знал, чего хотел. Его тоже коснулись волнения, но он смог найти выход и, слегка преобразившись, пошел дальше дорогой, которая показалась ему подходящей. Его научная работа имела успех, по-видимому, достаточно ощутимый. Дружба с великим художником Франком Бишофом придавала его жизни особое наполнение, и наверняка являлась важнейшим достоянием. Наверное, «дружба» было слишком тяжеловесным словом для их отношений. Отец знал Франка Бишофа с юности. И тот частенько оказывал ему честь своим посещением.