Клаус Манн – Благочестивый танец: книга о приключениях юности (страница 14)
Эта яркая разбойничья сценка, которую фрейлейн Франциска практично подготовила для себя, понравилась публике «Лужи» куда больше. Аплодисменты были искренние, а когда Андреас уже сидел в гримерке, собираясь снимать грим, фрейлейн Цайзерихь зашла к нему и произнесла презрительнее, чем обычно – ее трудно было обмануть этими жидкими хлопками: «Идите же на сцену; покажите господам свою порочную красоту – вы слышите, по вам стосковались». Он повиновался ее приказу; пошел, и вновь перед его утомленными глазами была карусель, в ушах звучали аплодисменты, не означавшие ровным счетом ничего, какой-то идиотский шум. Он стоял в матросском костюме и кланялся им, потягивавшим красное вино. А Паульхен, еще более щуплый и хрупкий в своем лиловом шелковом одеянии, стоял за кулисами и смотрел на него. Он слабо помахал и зашептал одними губами: «Это было божественно, ты это восхитительно сделал».
Когда Андреас вновь оказался в гримерке, он приложил лоб к зеркалу. Вот оно – его лицо. Та, которая жила за счет трех вульгарных песен и дешево поблескивающего парчового платья, назвала его красоту «порочной». Ему казалось, что и он сам уже видит черты раннего увядания на этих слишком выбеленных щеках, вокруг этого кроваво-алого рта, который своей неестественностью мог опорочить все, к чему прикасался. Порочный? Разве она не права? Его глаза болезненно выглядывали из черно-красных глазниц, предусмотрительно подведенных рукой фрейлейн Франциски. «Что же с этой молодостью?» – слышал он сомневающийся девичий голос. Но как всегда, когда хуже уже быть не могло, он улыбнулся. «О, эта сладкая опасность, – говорила улыбка, – о, таинственная угроза – благая надежда на истину – блаженное, хорошо замаскированное знание того, что истина уже близка...»
Вечером он пил. Там, где завывал и гремел джаз, где в небольших ложах кокотки пускали в ход свои пышные прелести, Андреас сидел с незнакомыми людьми в клубах сигаретного дыма, смеялся, рассказывал совершенные глупости, увлеченно болтал и пил.
Вечером он вернулся домой и обнаружил на ночном столике маленький кактус. Рядом лежала вульгарная розовая карточка. «От Генриетты. Сердечно поздравляю с первым выступлением». С тяжелой головой он молча смотрел, не в силах пошевелиться, на робкое, колючее, но все же одобрение этого зажатого сердца.
***
После того, как он спел во второй вечер, Альма Цайзерихь просунула свое тощее лицо в его маленькую гримерку, где он полураздетый сидел перед зеркалом, не находя сил от усталости, чтобы снять грим. «Вами интересуется господин, – бесцеремонно сказала она, перекосив свой безобразный рот, – полагаю, вы не откажетесь его принять».
Господин, по-видимому, стоял прямо за ней. Едва она исчезла, он вошел в каморку, толстый и разодетый. Он вставил монокль и кисло огляделся – повсюду лежали костюмы, грим, сигаретные окурки. Но вот он уже рассмеялся медузообразным ртом и представился с венским акцентом: «Мое имя Дорфбаум. Я, собственно, писатель».
Андреас не понял, почему тот сказал «собственно». Сидя вполоборота к посетителю за своим измазанным трюмо, он побелел. «Да», – выдавил он, и не смог произнести больше ни слова.
По разодетый господин Дорфбаум улыбался и подмигивал, стоя вплотную за его спиной. Андреас только сейчас заметил, что у него в руках даже был букет сирени. Так вот, господин Дорфбаум очаровательно говорил, дыша в затылок: «Вы очень весело пели, действительно, очень весело».
На что Андреас с комом в горле, дрожа всем телом, ответил: «Может быть, присядете?»
Хотя даже язык практически перестал слушаться его, он все же нашелся и необычно ловким движением кисти как во сне, отведя взгляд, указал на свободный стул.
5.
Берлин был огромен.
Хотя Андреас и ненавидел его до глубины души, начиная с того самого утра, когда тот подавил его своей немилосердной омерзительностью, как в кошмаре, он бродил по нему каждый день и каждую ночь, полный смирения, вновь и вновь – ради его необъяснимой, полной тайн, никогда не иссякающей громады. Он не осуждал его порочность, он не находил упреков для гой грязи, из-за которой многие предрекали ему катастрофу. Он лишь ходил по нему и смотрел, потому что так много людей жило в нем, старалось, стремилось найти здесь свое воплощение. Те, кто ежедневно, вновь и вновь выполняли свою маленькую работу, находили в своем усердии удовлетворение, а те, чьи усилия были экстравагантны, кто в своем тщеславии хотел добиться выдающегося, значимого, – отчаянно красноречиво или затаенно молча кружили по городу, но рано или поздно все же были вынуждены капитулировать. Были и те, которые совсем пали, возможно, даже не поборовшись перед этим, и которых теперь назвали «потерянными». Андреас сталкивался со многими из них. Одни доставляли ему больше, другие – меньше хлопот. Он встречал их на улице, в кофейнях или в пансионе «Майерштайн», куда они приходили в гости то к одному, то к другому. Он разговаривал с ними, он вглядывался в них, он пытался в них разобраться.
Молодежь, посещавшая Анну, была проста и усердна – усердна на какой-то страстный, почти монашеский лад. Они непривычно одевались: носили льняные рясы и сверху широкие пальто из грубой шерсти. У них были непроницаемые, но теплые глаза, тяжелая походка.
У фрейлейн Барбары тоже бывало много гостей, но это были уже совершенно другие личности.
Она любила молодых биржевиков, которые носили короткие меховые сюртуки, пренебрежительно смеялись в нос, когда речь заходила об искусстве и литературе, предпочитали гордиться своей непременной элегантной спортивностью, а все, выходившее за ее пределы, не представляло для них никакого интереса.
К фрейлейн Лизе, занимавшейся прикладным искусством, напротив, ходили темно одетые, по-пасторски высокомерные господа, строгие интеллектуалки и застегнутые на все пуговицы, косо поглядывающие подростки. Андреас знал, что это – посвященные неких глубоко законспирированных религиозно-философских сект, которые все обо всем знали. Они нравились Андреасу меньше других. Ему были несимпатичны все те, которые высокомерно полагали, что нашли выход, хотя речь всего-навсего шла о тупике.
Паульхен был ему все же приятней, несмотря на свою глупость. На его молочном, ничего не выражающем лице все глубже обозначалась маленькая болезненная черточка вокруг рта. Андреас догадывался отчего.
Андреас, преисполненный смирения, изменившийся на какой-то чудной сомнамбулический лад, прислушивался, приглядывался ко всем.
Как огромен был Берлин днем! Андреас практически не видел того, что здесь творилось, как здесь жилось и страдалось. Но он чувствовал это в воздухе, он вдыхал это, и его сердце начинало трепетать.
Он смотрел на детей, бледных и некрасивых, как его подружка Генриетта, играющих в сорняках за дощатыми заборами, и ужасался тому, что каждый из них, тощий и невинный, имел свою собственную судьбу, созревал для своей собственной вины. И у мальчиков, которые в своих кургузых костюмчиках серьезно и молчаливо шли в школу, на лице уже были написаны свои вопросы. Он заглядывал в лицо каждого проходящего мимо и видел в каждом какую-либо авантюру Он даже прислушивался к промозглым шорохам улицы, которые казались существенными, пронзительными и немилосердными. Но для Андреаса, как для задумчивого и слушающего ребенка, они сливались в огромную человеческую песню.
Но насколько огромнее город становился ночью! Он постепенно разрастался до масштабов пылающего гигантского сна, который неожиданно, по высшему немилосердному велению Господа должен был превратиться в кровь и наполненную страданиями явь. Как непомерно велик был город, когда с наступлением вечера, как на большой праздник, воспламенялось все необузданное великолепие электрической рекламы, все его кружащееся, постоянно вспыхивающее освещение, когда он, деловитый и опьяненный одновременно, лежал у ног Господа, как сгорающий от страсти зверь.
Так Андреас бродил после своего пения в «Луже» по улицам, а Паульхен и фрейлейн Франциска сопровождали его.
Они мало разговаривали, эти трое. Франциска в белесо-красной шляпе, надвинутой на лоб, мрачно смотрела перед собой черными прищуренными глазами, изредка бросая на Андреаса тяжелый взгляд. Бледный Паульхен семенил в своих светло-желтых туфлях, с лиловым шелковым платком в нагрудном кармане дамского пальто, с пугливо поджатым тщательно подведенным ртом. Андреас находился между ними в своем светлом пальто из верблюжьей шерсти, чаще без шляпы.
Желто-серые вытянутые машины торопясь скользили мимо них. Между чернотой ночи и яростной желтизной светящейся рекламы, недовольно обсуждая между собой дела, дефилировали старые кокотки, высохшие, как мумии, в своих убогих мехах и безвкусных красных полусапожках. Звонкие голоса торговцев газетами, срываясь и захлебываясь, звучали так, словно все сумасшедшие и мудрейшие собрались, чтобы в таинственных трещащих заклинаниях рассказать предания этого города.
Больше всего на свете Андреас любил, когда в такой вечер Франциска предлагала посетить одно из заведений «по теме».
Вблизи главных улиц, хотя разумеется в укромных уголках, можно было найти такие кафе. Тут царило игривое веселье, и юноши в кокетливых нарядах бросали в зал серпантин. С дамским очарованием приветствовал старых знакомых хозяин – бледный и полный, сильно надушенный. Молодые люди издали пронзительные, ликующие возгласы, увидев Андреаса, Пауля и Франциску, входящих в кафе. Они начали делать навстречу им легкие движения руками, как будто бросали любимым посетителям цветы или шелковые шарики, восклицая: «Эй, солнышко! Нет, вы только посмотрите на этих трех очаровательных сестренок!» Они покачивались в танцующих движениях на высоких неудобных барных стульях, на которых сидели, поджав ноги. Но вскоре они подсели за столик к троице, которую знали как благовоспитанную, сначала немного посмеялись, побезобразничали с шелковым шлейфом, который пытались носить, как взрослые дамы, в них они как бы уже превратились, пригубили поднесенного вина. А потом их глаза быстро посерьезнели, их тщательно накрашенные лица заметно осунулись под слоем грима, они сели, теперь уже двигаясь без жеманства, и начали говорить о деньгах.