Кира Нейт – Лёд Внутри (страница 1)
Кира Нейт
Лёд Внутри
Пролог
Я никогда не считала мужчин.
Это первое, что вам нужно понять. Я не коллекционер, не хищница и уж точно не жертва обстоятельств. Просто в какой-то момент цифра перестала иметь значение, потому что перестала существовать разница между одним и другим. Лица сливаются в смазанное пятно на подушке, имена выветриваются быстрее, чем остывает простыня. Остаются только руки, запахи, ритмы дыхания и та секунда перед рассветом, когда ты вдруг просыпаешься в чужой квартире и не понимаешь, как сюда попала.
Сейчас я сижу на подоконнике в собственной кухне. За окном – Петербург, серая мартовская каша, мокрый снег, который валит уже третьи сутки, как будто город решил законсервироваться до лучших времен. На батарее сохнут мои чулки – черные, пятьдесят ден, с аккуратной стрелкой, которая пошла вчера ночью, когда он рвал их зубами. Я даже не помню, как его звали. Кажется, Сергей. Или Саша.
В холодильнике – пустота и банка маринованных огурцов, оставшаяся от мамы, когда она приезжала в последний раз. Мама приезжает редко: ей здесь неуютно, слишком много вопросов, на которые у нее нет ответов. «Когда ты уже успокоишься, Алиса? Когда найдешь нормального человека?» Она не знает, что нормальные люди – это те, с кем я засыпаю реже всего. С нормальными скучно. С нормальными я чувствую себя стеклянной – прозрачной и пустой.
Я беру телефон. Экран горит в темноте, как сигнал бедствия. Три пропущенных от Виталия. Десять сообщений в вотсапе: работа, работа, работа. И одно от незнакомого номера: «Ты ушла так быстро. Напиши мне. Я Костя, мы вчера…» Я удаляю, не читая. Кости мне не нужны. Мне нужно понять, почему внутри зияет такая дыра, что ее невозможно заполнить ни одним из них – ни всеми сразу.
Я архитектор. Это смешно, если задуматься. Я проектирую пространство, в котором людям должно быть хорошо, уютно, правильно. Я рисую идеальные линии фасадов, рассчитываю нагрузки, подбираю материалы. Но внутри собственной жизни я так и не смогла возвести ничего, кроме этих бесконечных коридоров, ведущих в спальни чужих мужчин.
Вчера мы встретились в баре на Рубинштейна. Он сказал, что жена не понимает его. Что они спят в разных комнатах уже два года. Что я – глоток воздуха. Я слушала и кивала, а сама думала о том, как у него двигаются руки, когда он говорит – нервно, сбивчиво, будто боится, что я исчезну. Руки были красивыми. Пальцы длинные, пианиста. Или хирурга. Он не был ни тем, ни другим. Обычный пиарщик, кажется.
Мы поехали к нему в квартиру на Петроградке. Жена была в командировке, дети у бабушки – идеальный расклад, классика жанра. И пока он возился с замком, я смотрела на его спину в свете лампочки на лестничной клетке и чувствовала… что? Ничего. Абсолютную, вымороженную пустоту. И от этого пустоту хотелось заполнить им – немедленно, любым способом, чтобы заглушить тишину.
Потом была кровать, его шепот: «Боже, Алиса, как ты это делаешь…», мои губы, его кожа, темнота, в которой можно спрятаться от себя. Он кончил и заснул почти сразу, уткнувшись носом мне в плечо, как ребенок. А я лежала и смотрела в потолок. Белый, ровный, с идеальной лепниной – такие потолки я сама проектирую для других. И думала: вот оно. Вот этот момент. Ради которого все затевалось. Тишина после бури. И в этой тишине нет ничего.
Я встала, оделась в темноте, нашла на полу чулки – уже порванные, бесполезные. В прихожей, на его столе, лежала фотография: он, женщина в белом платье, двое детей, море. Счастье крупным планом. Я смотрела на это счастье ровно пять секунд. Ни зависти, ни боли, ни злорадства. Просто констатация: это есть у него, этого нет у меня. И, наверное, уже не будет.
Я вышла в пять утра. Город спал, только мокрый снег валил, залепляя глаза, и где-то вдалеке выла сирена – скорая или полиция, в этом городе уже не различить. Я шла пешком через Троицкий мост, и Нева внизу была черной, тяжелой, как нефть. Остановилась ровно посередине, перегнулась через перила. Всего одно движение – и тишина станет вечной. Но я не прыгнула. Я никогда не прыгаю. Я слишком люблю жизнь, чтобы кончать с собой. Я просто не умею ее чувствовать иначе, чем вот так – кожей, телом, чужими руками.
Поэтому я здесь. На своей кухне, с банкой маринованных огурцов и телефоном, в котором пиликают новые сообщения. Сегодня будет кто-то еще. Может быть, тот парень из фитнес-клуба, который смотрит на меня в раздевалке так, будто я последний стакан воды в пустыне. Или Виталий, если у него хватит смелости перестать просто звонить и наконец приехать. Или случайный прохожий, у которого окажется правильный взгляд.
Я не знаю, как остановиться. Я не знаю, хочу ли останавливаться. Я знаю только одно: если я не расскажу эту историю – себе, вам, кому угодно – она сожрет меня изнутри. Сожрет без остатка, и тогда на подоконнике останется только пара сухих чулок да пустая банка из-под огурцов.
Меня зовут Алиса. Мне тридцать четыре года. Я архитектор.
И я сплю с мужчинами не потому, что хочу их. А потому, что боюсь пустоты.
Особенно той, что внутри.
Часть первая. Голод
Глава 1. Лёд
Первое воспоминание – холод.
Мне четыре года, я сижу на полу в нашей квартире в Дзержинске. Город, где пахнет химией даже сквозь закрытые окна, где снег зимой становится серым уже на второй день после снегопада. Я сижу и рисую. Мама в соседней комнате – я слышу её шаги, резкие, быстрые, как удары метронома. Она собирается куда-то. В гости? На работу? Я не знаю. Я знаю только, что она не заходит ко мне.
Я рисую дом. Квадрат, треугольник сверху, окошко с занавесками. В этом доме живут мама, папа и я. И собака, которой у нас нет. Я старательно вырисовываю собаке уши, когда дверь открывается. Мама стоит на пороге в пальто, с сумкой. Она красивая – я это вижу даже тогда. Темные волосы, собранные в тугой пучок, губы накрашены красным, глаза блестят. Она смотрит на меня, и в её взгляде нет ничего.
– Не шуми. Отец придет – разогреешь суп.
– А ты?
– Я поздно.
Дверь закрывается. Щелчок замка отсекает её от меня, как гильотина. Я остаюсь одна. Собака на рисунке так и остается без второго уха – я не успеваю.
Этот холод я буду носить в себе всегда. Он не имеет отношения к погоде. Он внутри, в том месте, где у других людей, кажется, живет что-то теплое. У меня там – вечная мерзлота.
Отец приходит поздно, как всегда. Он работает на заводе, инженером. От него пахнет машинным маслом и дешевым табаком. Он садится на корточки рядом со мной, пытается обнять, но я отстраняюсь. Не потому что не люблю. А потому что не понимаю, зачем.
– Ты ела? – спрашивает он устало.
– Суп.
– Молодец.
Он идет на кухню, греет себе еду, ест в одиночестве перед телевизором. Я слышу голос диктора: что-то про план, про пятилетку, про трудовые подвиги. Отец молчит. Мать молчит даже когда дома. Я учусь молчать тоже.
Иногда по выходным они говорят. Вернее, отец говорит, а мать молчит и смотрит в одну точку. Потом мать начинает кричать. Потом отец хлопает дверью. Потом тишина, такая густая, что её можно резать ножом.
Я сижу в своей комнате и рисую дома. Много домов. Разные дома, высокие и низкие, с балконами и без. В этих домах никто не ссорится. В этих домах тепло.
Мне шесть, когда я впервые осознаю свое тело.
Лето, дача у бабушки. Деревянный дом с резными наличниками, пахнет старыми вещами и мятой. Я бегаю босиком по траве, и это ощущение – прохладная земля, щекотка травинок – вдруг отзывается во мне чем-то странным, новым. Я останавливаюсь, смотрю на свои ноги в пыли, на коленки, ободранные до крови. И чувствую, что я есть.
Вечером бабка моет меня в корыте. Вода теплая, руки у бабки шершавые, жесткие. Она трет меня мочалкой, как картошку, приговаривая: «Грязи-то, грязи, городская ты наша». И вдруг я понимаю, что её прикосновения – единственное, что я чувствую сегодня. Не считая травы. Я закрываю глаза и запоминаю это: тепло воды, её руки, запах бани.
Потом бабка натягивает на меня ночную рубашку, длинную, до пят, и укладывает спать на печке. Я лежу и смотрю в потолок. В голову приходит мысль, странная для шестилетнего ребенка: мне нужно, чтобы меня трогали. Иначе я не понимаю, что я настоящая.
Я не знала тогда, что эта мысль – главная в моей жизни.
Глава 2. Оттепель
Школа. Серое здание, серые коридоры, серая форма. Учительница литературы, пожилая, с седым пучком и очками на цепочке, читает нам стихи Ахматовой. Я не понимаю ни слова, но от голоса у меня мурашки по коже. Она говорит о любви, о боли, о разлуке. Я слушаю и пытаюсь представить, что это такое – любить так, чтобы писать стихи.
Дома мать все так же молчит. Отец все так же приходит поздно. В тринадцать я начинаю понимать, что между ними происходит что-то не то. Они спят в разных комнатах. Мать перестала красить губы. Отец стал пить чаще.
Однажды ночью я просыпаюсь от звуков. Из родительской спальни доносятся глухие удары, всхлипы. Я встаю, иду в коридор, замираю у двери. Слышу мамин голос, сдавленный, страшный: «Не трогай меня, слышишь? Не смей!» И отцовский, пьяный, злой: «А кто меня трогал? Кто? Ты десять лет уже как доска деревянная!»
Я возвращаюсь в кровать, накрываюсь одеялом с головой. Внутри меня что-то переворачивается. Я думаю о словах отца: «Доска деревянная». Вот почему мать такая холодная. Она не хочет, чтобы ее трогали.