Кио Маклир – Корни. О сплетеньях жизни и семейных тайнах (страница 46)
Благослови, Господь, преподавателя живописи, которому нравилась моя мама и то, как она, завершив работу над картиной, всегда восклицала: «FINITO!» Ему она не казалась трудной, и он не считал нужным осаживать или усмирять ее. Исполняя обязанности диджея во время вечернего чая, он поощрял мамины медленные, гипнотические танцы, когда ее руки двигались словно качающиеся пальмовые листья, и включал услаждающие слух персидские песни вперемешку с мелодичной классикой диско. Когда она выкрасила волосы в розовый цвет, он сделал ей комплимент, а мне сказал, что она с ее непримиримым нонконформизмом «моложавая, как подросток!». Когда она старалась привлечь к себе внимание своими театральными жестами, или пыталась поднять мятеж со своими соратницами, или, не рассуждая, шла навстречу конфликту, точно бык на тореадора, он сразу понимал, что она вовсе не имеет намерения нарушать правила; она хочет быть живой и артистичной! Когда кто-то из белых пациентов пансионата взял за привычку дразнить мою маму
Однажды я увидела, как преподаватель живописи утешает другую женщину, плакавшую из-за того, что ей не позволили обедать вместе с ее сиделкой, к которой она относилась как к дочери и которую горячо любила. Я наблюдала их вместе – она притоптывала ногой и подтанцовывала наподобие Телониуса Монка, а сиделка ласково приговаривала:
Я знала, что эмоциональное похмелье – не редкость для людей с деменцией. Так, я читала, что после просмотра кино настроение может еще долго сохраняться, даже если сюжет моментально исчезает из памяти. В одном известном исследовании Университета Айовы пациенты с болезнью Альцгеймера еще чуть ли не полчаса могли испытывать более сильные, чем обычно, грусть или радость, при этом мало что, а то и вовсе ничего не помня о самом фильме. Они ощущали атмосферу и общий тон, сгусток эмоций, атмосферу и общий тон, который не рассеивался. Странным образом чем меньше они помнили, что посмотрели, тем дольше сохранялось их настроение.
Узнав всё это, в дальнейшем я стала очень внимательна.
«Грустное настроение, – говорилось в том исследовании, – как правило, сохранялось дольше радостного».
«Я просто хочу, чтобы мои дни протекали мирно и без проблем», – сказала мама.
забывания
Когда моя мама начала всё забывать, а я была дочерью, которая следит за постепенным прогрессированием ее болезни, я думала о том, чего она, судя по всему, не забыла и не утратила. Она не утратила любви к Би Би Кингу, Бобу Марли и Хибари Мисоре. Несколько тактов ее любимой музыки действовали на нее, как игра в «замри-отомри»; она мгновенно бросала то, что делала. Она не утратила способности ляпнуть – от злости или от широты души – что-нибудь шокирующее. Не утратила ни своего психологического «чутья», ни вкуса к скандалам. Ни – по большей части – энергичности и задора, которые подталкивали ее в новый день. Она не полюбила объятия и не преодолела антипатии к словам «я тебя люблю» – в ответ она закатывала глаза и ее всё так же передергивало от этой фразы. Она не утратила веры в то, что ее внуки непременно станут нобелевскими лауреатами. Так же как и не забыла их имен. Не ушли и ее всё более ностальгические воспоминания о «муже-иностранце» и о том, как вовремя он приходил. Она не разлюбила Моне, и в ее жилах по-прежнему текла зеленая кровь дикой природы. Не утратила склонности к перемене настроений, равно как и манеры начинать разговор с третьей или четвертой мысли и обрубать его словами «всё, хватит». Не рассталась с маленькой девочкой, жившей где-то глубоко в ее душе, которая в 1947 году, на берегу Внутреннего моря, ела ледяную стружку с сиропом. И не забыла мотив той песенки, которую она исполняла на школьном конкурсе. Не утратила интереса к большим вертикальным камням. Склонности к обобщениям. Умения радоваться простым вещам тоже не утратила. Своей внезапной печали. Способности ментально уложить меня на лопатки.
сентябрь 2020 – сентябрь 2021
12. сэкки
(малые сезоны)
тушь
«Какие-то чувства захватывают нас, а потом ослабевают», – пишет Льюис Хайд. Но есть и «незабываемые» ощущения. Те, по Хайду, что «из поколения в поколение пересеваются сами собой». «Не мы контролируем незабываемое – оно контролирует нас», – пишет он.
В те дни, когда мама бывает подавлена и сама не помнит почему, мы начинаем рисовать тушью. Два стула рядом. Мы рисуем свои «ощущения без воспоминаний». Тушь покрывает бумагу.
В волнах туши нет английского или японского языка. Нет твердости и мягкости.
Тушь и бумага. Сдается мне, что так я и появилась на свет. В мазках туши. В ударной цепочке печатаемых слов. Моя мать покупала приземистые пузырьки или палочки туши. Мой отец заправлял в свою Olivetti ленту или выписывал длинные волны авторучкой. Своими словами он наращивал плотность и вес. Мамина тушь научила тому, что ясности можно достичь, не сгущая краску, а разбавляя ее.
Существует масса способов разговаривать на бумаге.
Я обращаюсь к знакомому специалисту по туши в нашем районе с вопросом, нельзя ли приобрести у него канцелярские принадлежности для моей мамы. Он собирает в городских парках и на улицах растения и разные материалы и делает из них краски. Крушина, сумах, матрасные пружины, ржавые гвозди, гипсокартон, шляпки желудей, мелкие камешки. Все эти вещи, казалось бы, не имеющие ничего общего, действуют в симбиозе, создают ощущение радости, сложности, а порой и эротичности. Я часами безотрывно смотрела на его пробы оттенков – излучающие сияние пятна, расплывающиеся по бумаге, разбухающие зрительные поэтические образы, один другого красочнее и красноречивее. Не могу объяснить их притягательности – разве что их видимой материальностью и чувственностью. Они говорят мне о том, как мы сосуществуем вместе, пробираясь по лужам бытия с вихревыми потоками, не ограниченные строгими рамками, но повязанные как кровным, так и чернильным родством, а если повезет – объединенные игрой, экспериментом и текучестью.
«Это такой способ самолечения – бумагой и тушью», – пишет он мне.
Как-то вечером мама, лежа в кровати, ни с того ни с сего заявляет:
Я поражена ее словами и их горечью.
Я не понимаю, но мне понятно. Я тоже боксирую в воздухе, когда напугана и не могу принять любовь.
Мама останавливается, и ее кулаки-бутоны превращаются в опавшие на пол лепестки.
В начале восьмидесятых, когда моя мама руководила небольшой галереей японского искусства, мы с ней ездили закупаться в Токио и Киото. Тринадцать часов в воздухе, и она выходила из самолета другим человеком. Она шагала по Японии и вела меня легко, спокойно и уверенно – как узел развязался. Однако ее раскованность казалась несколько неуместной и немного неприличной. Мать с одной из сестер упрекали ее за «чересчур западное» поведение. Насмешливо критиковали ее за дерзость и
Однажды летом, когда я была еще подростком, некий художник показал нам в своей студии в Синдзюку, как растирать тушь. Он тер палочку туши о влажный точильный камень, добиваясь нужного цвета, а я сидела тихо как мышка. Он обмакнул кисть в тушь и перенес краску на бумагу. Крупные, размашистые, глянцево-черные мазки заворожили меня. Я смотрела, как тушь пропитывает измученную жаждой бумагу. Затем он смочил кисть водой, и по белому полю, на мгновение образовав наплывы по краям, побежало красивое шелестящее облачко. Художник был очень старый, и, закончив, он прижал к уголку бумаги очень старую деревянную печать,
Я впервые услыхала о мастере по краскам из Торонто много лет назад, когда одна сборщица фруктов из нашего города спросила меня, не могу ли я отдать ее другу плоды с нашего черного ореха. Каждый сентябрь черные орехи разбивались о землю и засыпали наш сад, по мере роста дерева падая со всё более высоких веток. Я набила полный почтовый ящик целой и рваной ореховой кожурой. Мастер по краскам отнес урожай к себе домой и стал кипятить кожуру на плите до тех пор, пока не получился отвар густого темно-коричневого цвета – цвета красного дерева. Не знаю, сколько времени у него на это ушло. Чтобы извлечь суть из жизни растения, требуется своего рода любовь и терпение.