реклама
Бургер менюБургер меню

Кэролайн Кепнес – Провидение (страница 60)

18

Ло паркует автомобиль. Я даже не понял, что мы уже в гараже.

— Ты в порядке, Эгги?

— Еще бы, — отвечаю я. Врун несчастный. Но перед женой я должен насвистывать и вести себя так, словно все прекрасно. А сам всю дорогу думал, как выдать свой мочеприемник за ерундовую проблему.

Мы наконец заходим в больницу. Здесь работают приятные люди. Они жмут мне руку. Они не осуждают меня за то, что не появлялся так давно. Здесь длинный коридор, и в нем страшно, потому что тут слышишь голоса других детей, других родителей. Люди, знакомые с Ло, улыбаются мне, смотрят в глаза. Мы заходим в лифт, кабина поднимается, и у меня падает сердце. Ло стискивает мою ладонь.

Идем по еще одному коридору. Доктор Элис набирает код на замке у двери.

— Чаки рад увидеться с вами, — говорит она.

Я знаю, что это чепуха. Мне известно, что мой мальчик не чувствует таких вещей, как радость или горе. Я знаю, что он не смеется. Знаю, что он не может написать книгу, как Марко, завязать волосы в пучок, бросать мяч или влюбиться в такую девушку, как Хлоя. Его никто не украдет и не сломает ему жизнь. Сердце бешено колотится, и мне хочется сказать доктору Элис, что она говорит неправду. Хочется убежать. Я думаю про стишок в книге Марко и Беллы. Это мой любимый стишок про жучка, про его первое путешествие в большой мир. Там есть такая строчка: прочь, прочь, дальше, дальше, стоп, стоп, а потом, потом — ИДИ. Я говорил Ло, что стишки эти в основном дерьмо, но здесь мысленно твержу эти слова, они навсегда со мной, а это значит, я скажу Ло, что она была права, когда говорила, что я и войду, и выйду. Прочь, прочь, дальше, дальше, стоп, стоп, а потом, потом — ИДИ. Такое со мной бывало много раз. Я ненавижу вещи, потому что думаю, что мог бы их полюбить. Сейчас я это понимаю, и, полагаю, Ло тоже, потому что она хлопает меня по спине. ИДИ.

Первое, что я вижу, — стул кричаще красного цвета, красного, как пожарная машина или губная помада. На стуле сидит ребенок. Мой ребенок. Мое детище. Мои гены.

Он сидит так прямо. Со спины обычный ребенок, нормальный ребенок. Плохое это слово — нормальный.

Выглядит он занятым, будто делает что-то. Не оборачивается, когда я называю его по имени. Я колеблюсь, но потом подхожу к этому красному стулу ближе, подхожу к этому мальчику, своему ребенку, нашему ребенку. Возможно, я выдумываю, но мне кажется, что у него замечательные густые волосы, хорошая осанка, красивая, ровная. Я уже говорил это? Такие вещи вообще говорят своим детям?

По другую сторону стола есть свободный стул. Это для меня.

Положить ему руку на плечо? Нет, никому не понравится, когда его пугают. Смотрю поверх его головы на стол, где он рисует какой-то шар, ком из каракулей, толстых серых линий и разрывов между ними. Вроде бы ничего, но это Пикассо, это живопись моего сына, это линии, проходящие через небо, через Вселенную.

— Хорошая работа, Чаки.

Он не благодарит меня. Он продолжает рисовать. Теперь я готов. Иду на другую сторону стола и сажусь на свой стул. Он черный, совсем не похож на его красный.

— Приветик, дорогой, как здорово с тобой увидеться. Ты замечательно выглядишь.

Он не отвечает и не смотрит на меня. Я так волновался насчет того, что сказать ему, а теперь слова так и сыплются с языка.

— В общем, приятель, мы с мамой покрасили твою комнату, решили, что пора. Какому десятилетнему мальчишке понравятся утята и всякое такое на стенах.

Я не жду ответа. Говорю, что кажется правильным. Я просто говорю со своим сыном, нашим сыном, нашим ребенком.

А он продолжает чертить серые линии — с края на край, за края листа, по столу, и снова на лист. И опять, и снова, и всегда, мой мальчик.

Они всегда будут подбирать для вас определения и всегда найдут. Сейчас они говорят, что я расту внутрь. Они твердят, что с возрастом в нас должно быть меньше нарциссизма. Они смотрят на мои последние работы, автопортреты, и ЛОЛ заявляют, что я стала еще более самовлюбленной.

После всего, что случилось с Джоном, я мягче отношусь к критике. Эти мои они — хор голосов, который я ношу с собой в голове, потому что они чуть не сосватали меня много лет назад, когда я отпустила Джона и закопала творческую часть себя в землю, чтобы стать для них легче, светлее, чтобы сыграть в Марко Поло с самым крутым парнем в школе. Мне нужно их слышать, чтобы я не забывала сражаться с ними и не стала такой, как они. Мне не все равно, что думают другие люди. Они часть того, что я есть. А Джона никогда не заботило, что о нем думают другие; он не такой. Но быть хорошим не значит стать похожим на Джона или сожалеть о том, что мы не похожи друг на друга. Он видит меня всю целиком и любит. Он пробирается сквозь леса со своим хомячком, а мне нравится флиртовать на автобусной остановке. Такими мы были, такие мы есть.

Пару месяцев я в основном занималась тем, что отвыкала от Кэррига и отвечала на звонки с вопросами типа какого черта случилось. Никто не смог разобраться, что произошло в тот вечер. У полицейского по прозвищу Пингвин не срослись детали — сообщения о стрельбе, кровь на ковре и так далее. Никто не обращался в больницы с огнестрельными ранениями. На полу нашли только Роджера Блэра, умершего от сердечного приступа.

Всей истории не знает никто. И никогда не узнает. Я не смогу ее объяснить, хотя для себя пыталась в ней разобраться. Ходила в библиотеку, чтобы придать своим изысканиям хоть какой-то налет серьезности. Прочла «Ужас Данвича», постаралась представить, чем занимается Джон и куда он мог направиться. Но однажды проснулась, и мне захотелось писать. Захотелось вернуться к своим занятиям, быть собой.

Сейчас я пишу автопортреты. Обычно люди занимаются этим в молодости, когда хотят понять, кто они, кем хотят стать. Когда я была молодой, мне хотелось знать, где Джон. Сейчас мне хочется поверить в себя.

Теперь я живу в Куинсе[95]. Это здорово. Какое облегчение уехать из Трайбеки, с глаз ее долой. Там только наслаждаешься. А хочется иногда пожить в дыре. Тащиться с сумками по лестнице и вдруг вспомнить, что забыла, черт, купить молоко.

Кэрриг уехал назад в Нашуа. Он торговец и работает из дома. О нем ходят слухи, но никто точно не знает о событиях той ночи. Кроме меня и старого детектива. Говорят, Кэрриг нечасто выходит, только с отцом на охоту, купить травки у своего дилера да поглазеть на цыпочек в сомнительных барах. Из-за этих баров мне хотелось уехать из Нашуа еще до того, как я повзрослела, чтобы в них ходить. Иногда я думаю, что должна рассказать кому-нибудь про то, что он сделал. Когда просыпаюсь в поту.

Он стрелял в Джона.

Но я так и не позвонила в полицию. Им обязательно захочется узнать, куда делся Джон. Мне придется сказать, что я не знаю. Им придется смотреть больничную документацию. Они не поверят, что человек, в которого стреляли, просто исчез.

Кэрриг прислал мне всего одно письмо:

Сообщи адрес, куда переслать твои вещи.

Я отправила ему координаты складского комплекса.

Все еще вспоминаю его. Трудно спать с человеком, жить с ним, а потом сразу забыть.

Его семья удалила меня из списка друзей на «Фейсбуке».

Тот добрый старый коп приходил в больницу. Он закрыл дверь. Я ему кое-что рассказала, но не все. Он ответил, что нам, наверное, не нужно никогда никому про это рассказывать. Я поблагодарила его за то, что спас мне жизнь.

— Ты спасла его жизнь.

Я вспоминаю, как мы лежали спина к спине на полу в «Роллинг Джек». Он тоже спас мне жизнь.

Смотрю на свой незаконченный автопортрет. Здесь мне тринадцать. В последнее время я в основном пишу себя тринадцатилетнюю. В этом возрасте я лишилась своего лучшего друга, тогда же взялась за кисть. На подоконнике в моей квартире стоит новая баночка зефирного крема, и на картине тоже она есть. Перевожу взгляд с одной на другую, с реальной на нарисованную, и вскоре уже не вижу между ними разницы.

А потом пищит телефон. Сердце у меня — как в любовных романах или стихах. Оно бьется для другого, не только для меня. Мы все запрограммированы реагировать на этот звук. Трель уведомления вызывает выделение дофамина. Кто-то тебя хочет. Кто-то о тебе думает. Нам это нравится. Это щекочет нам нервы. И это знакомо всем.

Но все мы знаем и кое-что еще. То, чего никто не понимает. Я даже спотыкаюсь, когда бегу через комнату. Мое тело знает. Этот писк не похож на остальные, хотя технически он такой же, как все. Но почему-то заранее знаешь, что он особенный.

Я снова развожу газеты, но не в Провиденсе.

Я — Провидение. Магнус был монстром. Вот что он пытался мне сказать, когда упомянул Уилбура Уотли перед самой смертью. Он выбрал «Ужас Данвича», потому что, когда Уилбур сеял смерть среди горожан, он на самом деле расплачивался за свой грех. То, что Магнус мне сказал, не решение проблемы, не исцеление. Это было утешение. Я просто следовал самым темным из путей, ужасаясь тому, что я — Уилбур, что мои подозрения оправдались и во мне не осталось ничего человеческого. Но потом перечитал его письмо. И понял происходящее с его точки зрения. Уилбуром был он, а я был горожанами. Он не преуспел в этом мире и оказался в изоляции. Своим извращенным умом он стал понимать силу как отсутствие способности установить с кем-нибудь контакт. И эта сила возвышала над потребностью в привязанностях и человеческом общении.