18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Каролина Шевцова – Измена. Вторая семья моего мужа (страница 42)

18

Он медленно моргает, едва разлепляя тяжелые от влаги ресницы. Глаза у него красные, воспаленные, и зрачки большие-большие, какие бывают у по-настоящему обезумевших людей.

— И я прошу, не надо, Римма. Не делай этого с нами, пожалуйста. — Он вытирает рукой лицо и отворачивается, чтобы я не видела, как блестят на свету его глаза. Но не они выдают Савранского, а голос. Он дрожит сильней, чем у меня коленки.

Понимая, что сейчас еще можно все исправить, и продлить эту сладкую агонию, еле сдерживаю булькающий в глотке крик. Да, помириться с Никитой не сложно. Гораздо труднее объяснить себе, что делать я этого ни не буду.

Не смогу.

И снова прогоню того, кто ближе всех на свете.

— Юрочка, — нарочито томно бросаю в сторону, — пожалуйста, дай мне поговорить со старым другом.

И глажу Климова по руке, отчего Никита напрягается и замирает, даже на лице его не шевелится ни единый мускул, будто это не лицо, а маска.

— Друг, значит.

— Никита, не усугубляй,

Отстраняюсь и, подхватив Савранского так, как секунду назад меня держал другой мужчина, пытаюсь отойти в сторону, но Никита с силой дергает на себя руку, отчего я заваливаюсь вперед, почти падаю. Он не пытается меня поддержать.

— Просто друг, Римма?

— Нет не просто.

— Друг с привилегиями, — хохочет Никита и отворачивается от меня. Смотрит на солнце, а я на белые от напряжения пальцы, которыми он сжимает букет.

— Он же слизняк этот твой Климов. Как Белый, только в обновленной версии, или ты не понимаешь?

— Я понимаю, что это не твое дело.

— А если я побью его? Тогда это будет мое дело? Реально, я же его одним ударом уложу. И любого, кто к тебе когда-либо приблизится, а? Что тогда ты будешь делать?

Плакать. Я буду очень горько плакать, понимая, на что мой любимый обменял свою жизнь. Прекрасную и бесконечно долгую, беззаботную, полную смеха и счастья. Лучшую из жизней, если бы он не встретил на своем пути меня.

— Никит, не надо, — мой голос срывается на противненький писк.

— Защищаешь его? — Молчу. — Любишь? — Снова молчу. И тогда Никита добивает меня последним вопросом, острым и болезненным, как лезвие самурайского меча. — А меня когда-нибудь любила?

Молчу, молчу, молчу. Тупо смотрю в землю и молюсь, чтобы он не увидел дорожки слез у меня на щеках.

Никита ждет. Но с каждой секундой этой тишины воздух между нами становится тяжелее, гуще, так что в конце концов мы оба перестаем дышать. Не можем больше, легкие распирает, и те вот-вот лопнут от напряжения.

— Какой же я дурак, — Савранский с отвращением смотрит на красные цветы у себя в руках. — Сам придумал, сам поверил. Просто идиот!

— Не надо так, — тянусь к нему, но он отшатывается от меня, как от прокаженной.

— Не трогай меня больше! Не можешь полюбить, так хотя бы не трави своей жалостью! — Никита отходит в сторону и смотрит на Юру. Удивленно, будто видит впервые. — Эй, мужик! Климов тебя или как там… Римма ненавидит каллы. Она любит красные гвоздики и ромашковый чай, а в остальном, думаю, ты разберешься сам… береги ее, пожалуйста…

Он ломает об колено мой букет, и швыряет его в сторону. Тонкие, будто вырезанные из кружева цветы падают прямо в грязь, и только когда затылок Никиты исчезает за поворотом дома, я отмираю, бросаюсь на землю, чтобы достать из лужи цветы.

Перекладываю их на руку, глажу мятые, перепачканные бутоны, качаю букет, как ребеночка и плачу. Боже, как горько я плачу!

— Римма, вам помочь?

Рука Климова легко касается моего плеча, отчего тело пронзает ток. Пусть не трогает! Пускай меня больше никто не трогает!

— Уйдите, — хриплю я.

— Не могу, вы явно не в порядке. Давайте я провожу вас домой и, может, вызову врача.

Он тянет меня наверх, но я сопротивляюсь. Брыкаюсь, отпихиваю его свободной рукой, той, в которой не зажаты бесценные цветы.

— Да уйдите вы, наконец! Хватит меня все время трогать! Юра, оставьте меня в покое, я умоляю вас!

— Римма, вы…

— Пожалуйста, — давлю медленно, по слогам, но на последней букве голос снова срывается.

— Да и черт с вами всеми, — злится Климов и машет на меня рукой. Он уходит за Никитой, только идет так медленно, что я несколько минут молча слежу за удаляющейся фигурой.

А потом еще столько же стою на улице, пытаясь прийти в себя. Иногда мимо меня проходят люди, иногда они смотрят, как странная, совершенно безумная женщина баюкает в руках цветы. Иногда отворачиваются.

Как иронично, именно теперь красные гвоздики будут ассоциироваться у меня со смертью.

Бережно, будто это самое дорогое, что у меня осталось, несу букет домой. Подрезаю стебли, набираю воду и ставлю вазу на столик, так, чтобы видеть ее с кровати. Хорошо, что гвоздики долго сохраняют свежий вид. Плохо, что гвоздики так долго сохраняют внешний вид. Потому что в этот момент я уверена, когда завянет последний ярко пламенный цветок, я завяну тоже. Уйду тихо, никого не беспокоя, и ни о чем не прося. Мне не хочется больше жить. Не для кого и незачем. И когда я засыпаю, мне почти уже не грустно, потому что, проснувшись, я увижу на блестящем от лака столике красивые цветы…

Глава 39

С этого момента я перестаю отмерять время часами. И уже не помню, сколько их там в сутках. Все слилось в один бесконечный день, холодный и пасмурный, потому что за окном постоянно льет дождь.

Наверное, это даже не плохо, я всегда легко засыпаю под стук капель о железный подоконник. Как сейчас. И спала бы я долго, если бы не сон, больше похожий на кошмар. Мне снится жизнь, которую я отдала любимому. Огромная светлая квартира с высокими потолками. В ней никогда не бывает чисто, потому что три маленькие девочки, все как одна с фирменными глазами Савранского, разносят дом по кирпичику. Они не сидят на месте, а только и делают, что смеются, воображают, примеряют красивые платья, строят замки из подушек и пледов, пекут печенье, часами висят на телефоне и сводят своих родителей с ума! Никиту, и… женщину, лица которой я не вижу.

Каждый раз, когда я думаю, что вот-вот она повернется, и даст себя рассмотреть, как меня что-то будит. Сначала это были телефонные звонки, а потом… просто что-то. Внутренний будильник, который срабатывал, стоило мне дойти до самой интересной части сна. Той, в которой Никита, его дочки и его женщина собираются за накрытым к ужину столом.

Но когда я просыпаюсь, то вижу перед собой только букет гвоздик. Цветы постепенно вянут, а я слежу за их медленным умиранием, будто это самое важное, что у меня осталось. И даже начинаю измерять время в засохших бутонах. Телефон сел десть бутонов тому назад. В дверь тарабанили еще спустя три увядших гвоздики. Я, конечно, не открыла — спала. А проснувшись, увидела, как еще один цветок повесил голову вниз. Некогда прекрасный букет сморщился, и теперь напоминают сдувшиеся шарики на тонких ножках.

Но я все равно продолжаю менять в вазе воду, почему-то не могу бросить это глупое, лишенное смысла занятие. По сути, забота о цветах— единственное, что у есть в моей жизни. И когда я не любуюсь ими, то сплю. А во сне все те же. Никита и его девочки. Три дочки и женщина, которую я уже ненавижу! И которую так сильно любит он. Я вижу это в его взгляде, он смотрит на незнакомку так, как раньше смотрел только на меня.

Сейчас, в очередном сне, она расстилает кровать. Стягивает с плеч шелковый халат, кидает его на кресло у себя за спиной, а потом медленно, будто балерина на сцене, скатывает тяжелое тканное покрывало в жгут. Вот она ляжет и повернется в мою сторону, чтобы выключить свет ночника, и я увижу ее лицо! Мне так важно узнать, как выглядит та, которую выбрал Савранский, что от нетерпения у меня замирает сердце.

— Мама, — раздается за спиной тонкий голосок.

Я вздрагиваю, пытаюсь найти, куда же спрятаться, но поздно. Все растворяется в тумане. Спальня, Никита, его жена, кресло, торшер и даже халат исчезают за сизой дымкой. Остались только я, и девочка с не по годам умными глазами.

— Мам, почему тебя так долго нет, — строго спрашивает она.

— Ты это… мне?

— Здесь есть еще кто-то?

— Не знаю.

— А что ты вообще знаешь? Извини, дети не учат родителей, но от количества твоих ошибок, мне хочется тебя ущипнуть.

— Меня, — непонимающе шепчу я.

— Тебя, мама. Именно тебя! Знаешь, если ты пропустишь и эту встречу со мной, то клянусь, в третий раз я уже не приду.

Она хмурится и смешно выпячивает подбородок вперед, как маленькая валькирия.

— Как тебя зовут, малышка, — я опускаюсь на корточки, чтобы рассмотреть девочку поближе. Она очень красивая и какая-то совершенно… моя. Моя?!

— Люба, — произносит та, отчего я невольно улыбаюсь. Действительно, как еще могут звать мою дочь. Люба… моя безграничная любовь…

— Любонька, но как мы встретимся? Это вообще возможно? — я глажу ее светлые волнистые волосы, не такие как у меня и даже Никиты.

Дочка всхлипывает и, кинувшись мне на шею, обвивает меня руками, тычется мокрым носом в плечо и плачет. Плачет так горько, что я реву вместе с ней.

— Не знаю! Просто не потеряй меня, пожалуйста! Как тогда не потеряй, хорошо? Я так тебя люблю и так хочу, чтобы мы, наконец, были вместе!

— Я тоже, — шепчу в ответ, — я тоже, милая! Но что мне делать?!

Люба отстраняется и смотрит на меня так, будто мы поменялись местами, и сейчас она большая, а я стала маленькой. От ее взгляда мороз проходится по коже.