Карло Вечче – Улыбка Катерины. История матери Леонардо (страница 78)
Прекрасно помню тот день.
Я сидел за этим же столом, в этой же зале, с головой погрузившись в документы. Становилось все жарче. Донато, пошатываясь, отправился опорожнить мочевой пузырь, и я остался один.
Видение было мимолетным. Легкий шорох босых ног по камню, шелест свободного платья, едва прикрывавшего грудь служанки, сияние волос, аромат юной кожи и тела, перебивший, победивший затхлый запах плесневелых бумаг.
С того мгновения все мои мысли были лишь о ней. Я искал любой возможности вернуться в дом Донато, и однажды надежды мои обернулись явью: монна Джиневра, ослабив хватку, вышла по делам, и я, оставив Донато за столом забавляться перочинным ножиком, ящерицей скользнул на узкую лестницу. Сердце бешено колотилось, пропотевший лукко лип к рубахе, и я продал бы душу, чтобы от него освободиться. И вот передо мной полуприкрытая дверь. Она стояла там, в глубине комнаты, опершись на залитый светом подоконник, казалось, полностью поглощенная созерцанием огромного купола Санта-Репараты, что возвышался над домом. На руке, касавшейся оконного переплета, блестело оловянное колечко.
Она обернулась, должно быть, почувствовав мое присутствие, и была изумлена, возможно, даже напугана явлением высокого худощавого юноши в красном лукко, словно одержимого каким-то бесом. Наши взгляды впервые встретились, и я утонул в ее синих, словно небо, глазах. Сам того не сознавая, я потихоньку подходил все ближе, и она уже открыла рот, чтобы закричать. Но тут я остановился, упал перед нею на колени и едва слышно попросил ее распустить волосы. Она, похоже, успокоившись, села на край кровати, развязала узел на затылке, и на плечи, спину обрушился золотой каскад. Дрожа от страха и возбуждения, я спросил, могу ли их погладить. Она согласилась, закрыла глаза; я тоже закрыл глаза, словно во сне, и мне снилось, будто рука моя, как в детстве, перебирает волосы матери. Но, открыв глаза, я увидел перед собой не мать, а ослепительную богиню.
Дальше ничего не помню. Ни того, что я – или кто-то вместо меня – делал, ни того, что чувствовало мое тело, наши тела, слившиеся воедино. Нами двигала какая-то неодолимая сила, куда могущественнее нашей, эта сила заставила нас, задыхаясь, подняться над землей и вылететь через окно на волю, в небо. Со мной такое случилось впервые. А после, очнувшись, я в ужасе обнаружил ее в своих объятиях и понял, что для нее все это не менее ужасно. Она оказалась девственницей. И простыня была перепачкана кровью.
Тогда я сбежал. Но потом возвращался снова и снова, и наши тела сплетались и любили друг друга. Тела говорили, а через них говорили и наши души. Вслух же мы никогда ничего не обсуждали, со временем я понял, что даже не знаю, как зовут ангела, освободившего меня от цепей тела и страха. Но так и не спросил ее имени. Какая-то часть меня по-прежнему хотела бежать, бежать подальше от этого дома, от этого города, от постыдного осознания плотского греха и ужаса перед Божьей карой, которая не замедлит на меня обрушиться.
Однако Господь Вседержитель был не единственным судией, чьего приговора я страшился. Уж мне-то было известно, что преступление, которым я себя запятнал, нарушает также и людские законы. Строжайшая кара ждала каждого, кто обманным путем завладевает чужим имуществом, и еще худшая – того, кто нанесет этому имуществу ущерб, хотя бы и частичный. Ведь девушка эта, вне всяких сомнений, была рабыней, а рабыня есть частная собственность, такой же ценный товар, как атлас или парча. Если она испорчена, то есть оплодотворена, это преступление с отягчающими обстоятельствами. И потом, какими бы искренними ни казались мне мои чувства, как бы ни твердило «да» обезумевшее сердце, любовь между нами невозможна. Безумием было бы даже представить, что я могу жить ею, ведь это погубило бы мою жизнь.
Ванни, которому так я ничего и не рассказал, требовал, чтобы я оставался во Флоренции, и это причиняло мне невыразимые муки. 19 сентября его завещание было наконец оглашено в церкви Санта-Мария-дельи-Анджели, в капелле Альберти, в присутствии суровых монахов-камальдолийцев. Пришлось написать еще вариант на народном языке, но моя голова была занята другим, и эта мелочь нисколько меня не тронула.
Впрочем, работу я выполнил как нужно. Видимо, рука и перо двигались сами по себе, без моего участия. Ванни хотел меня вознаградить, похоже, теперь он считал меня практически сыном, которого не имел и которого не смог заменить ни бестолковый племянник, ни приемыш. Он велел мне снова прийти 29 ноября, чтобы составить дополнения к завещанию, ужасно разозлив тем самым монну Аньолу. Ванни явно не слишком ей доверял, я ведь не только заменил его жену в качестве поручителя по завещанию, но еще и получил право, наряду с ней и племянником, пользоваться имуществом в Олми, а главное, домом на виа Гибеллина. Мне такая удача казалась чем-то невероятным, однако на нее едва ли стоило надеяться всерьез. Монна Аньола явно была не из тех, кто выпускает из рук добычу; к тому же ходили слухи, будто архиепископ, на беду прекрасно осведомленный о делишках Ванни, заподозрил неладное в его завещании и начал самостоятельное расследование, чтобы выяснить, нельзя ли бумагу аннулировать. Но тогда меня это не заботило. Я просто хотел сбежать из Флоренции, поскольку всякий раз, проходя мимо купола Санта-Репараты или даже просто замечая его издали, думал о том времени, когда видел его, такой огромный, из окна каморки на виа ди Санто-Джильо, где некий ангел освободил меня и научил летать.
В декабре я уехал в Пизу, где требовались молодые нотариусы со скромной оплатой и еще более скромными запросами. Пиза, завоеванная Флоренцией, уже была поставлена под ее прямое управление, и прежний господствующий класс понемногу лишали власти, выдавливая из политической жизни или заставляя уехать. Для нас, флорентийцев, там открывались невероятные возможности, и мы, будто саранча, слетелись на некогда великий город: подеста, капитаны, магистраты, крупные и мелкие чиновники, служащие, таможенники и мытари, купцы, ремесленники, рабочие – и нотариусы. Чтобы контролировать мосты Понте-делла-Спина и Понте-дель-Маре, на южном берегу Арно, в квартале Кинцика, по проекту Брунеллески построили новую цитадель. Нам, флорентийцам, приходилось быть настороже: пизанцы ненавидели нас всем сердцем, ведь для того, чтобы построить цитадель, мы разрушили больницу Сант-Андреа и дома, где проживали добрых девять десятков семей. Я с головой погрузился в работу, в течение года исписав не одну страницу реестра протоколами документов, составленных до конца 1450 года, точнее, до января. Только отец во время редких наездов в Винчи радовался, что я сделался пизанцем, для него это была возможность вновь обрушить на нас поток воспоминаний и баек о своей молодости, без конца пересказывать, как он совсем еще юнцом отправился в Порто-Пизано, откуда отплыл навстречу провидению и приключениям.
Но я его не слушал. В голове вертелась, не давая покоя, одна мысль. И на сей раз это была не эгоистичная тревога за себя, за свою карьеру и жизнь, которые я, поддавшись соблазну, одним-единственным неосторожным поступком подверг величайшей угрозе. Нет, в своем пизанском изгнании я думал только о ней!
Что могло с ней случиться? Возможно, за мой грех ей уже пришлось уплатить ужасную цену, поскольку и по закону, и по обычаю она, будучи всего лишь рабыней, всего лишь женщиной, находилась на самой низшей общественной ступени. Удалось ли ей справиться с беременностью в одиночку? А родовые муки? Их она могла и не вынести, и тогда милосердная смерть закрыла бы ей глаза, положив конец страданиям. Но если ребенок все-таки родился, что с ним стало? Где его оставили, куда подбросили? Боже мой, ведь этот ребенок – мой! Как мог я уехать, не приняв на себя отцовских обязанностей? Хуже всего, что я даже не знал имени моего ангела, чтобы повторять его, молясь за нее в минуты одиночества. Имя, которое мог бы вверить Пресвятой Деве Марии, дабы она хранила ее и ребенка. Нашего ребенка.
Вернувшись во Флоренцию в 1451 году, я определенно ее не забыл. Не мог забыть. И в то же время, воспряв духом после профессионального успеха в Пизе, я обрел болезненную уверенность, что река жизни в своем вечном течении разлучила нас навсегда. Я больше ее не увижу. Память о ней останется во мне до самой смерти, память о сиянии, которым она была окружена, о ее теле, принимавшем меня, о ее глазах. Я больше ее не увижу, но в моем сердце мы всегда будем вместе.
Мор отступил, все ждали весны. Я снова поселился в доме Ванни, хотя атмосфера там была напряженной. Ни монна Аньола, ни ее колченогий племянник, ни приемный сын со мной больше не здоровались. А рабыня Катерина, похоже, столковалась с племянником, надеясь получить свободу или даже выйти замуж. 16 марта Ванни добавил к завещанию последнюю приписку. К тому времени он был уже болен, почти не вставал с постели и, с беспокойным сердцем предвкушая приближение конца своего земного существования и встречу с вечным судией на том свете. Особенно его пугали последние грозные проповеди архиепископа против ростовщиков. Капюшон Черного братства он тоже больше не хотел носить и даже отказался участвовать в чудовищной казни и последующем сожжении бедного лекаря, обвиненного в том, что тот был еретиком-эпикурейцем.