Карло Вечче – Улыбка Катерины. История матери Леонардо (страница 63)
Чуму я не подхватил. Май подошел к концу, а симптомы этой ужасной болезни не проявились, так что я решился выйти и приобрел у Антонио ди Джованни Каниджани локоть с четвертью белой миланской саржи, чтобы сшить из нее пару великолепных шоссов и окрасить их кошенилью в честь того чудесного времени года, когда все вокруг возвращается к жизни. Однако в городе дела обстоят не лучшим образом. Число погибших от чумы многократно увеличилось из-за жары и наплыва паломников, а более всего по причине массового заражения в толпе, собравшейся поглазеть на казнь того еретика, будто он вернулся из своего нового нематериального измерения, чтобы отомстить палачам. Болезнь свирепствует главным образом в бедных кварталах, ведь на звон колокола, возвещающий о смертной казни, стекались в основном простолюдины, и теперь в тех местах заболевают сотнями, трупы выносят за порог, а наутро проезжает телега c санитарным управлением, и два-три уцелевших монаха, собрав покойников, вывозят их в братские могилы за городской стеной.
Похоже, вернулся ужас столетней давности. Я хорошо помню, с чего начинается «Декамерон». Но теперь на тот жуткий рассказ накладывается другой, еще более трагический, которым заканчивается тайный манускрипт, скрытый в подвальном сундуке: повесть о чуме, опустошившей Афины. А наша Флоренция – разве не новые Афины? Поэт описывает мельчайшие физические подробности жуткой болезни, верные признаки приближающейся смерти. Но самая большая мука – в другом: болезнь завладевает душой и лишает человечности, способности общаться с другими людьми, помогать им, облегчать их страдания в великой войне против общего врага.
Мы решили переехать на виллу в Торре-дель-Антелла, пока мор не пойдет на спад. Моя мать останется дома, дают о себе знать годы, к тому же ей не хочется испытывать на себе тяготы деревенской жизни, больше она ничего не говорит, но мы-то знаем правду. Мать недовольна решениями Лены, не одобряет ее чрезмерного сближения с рабыней, а также излишней самостоятельности моей жены, что, по ее словам, повадилась чересчур много думать и рассуждать, а женщине подобное не пристало. Нам же, безусловно, будет полезно вернуться на лоно природы, а заодно провести некоторое время вдали от моей дорогой матушки, имеющей привычку контролировать все и всех, причем в весьма навязчивой манере. В этом году зараза обошла Антеллу стороной, работы в полях и садах велись вполне исправно. Мы с Андреа тоже приложим руку: скоро наступит время жатвы и молотьбы.
Перед отъездом мать успевает напоследок упрекнуть меня, что я до сих пор не внес в книгу воспоминаний момент появления Катерины. Это нехорошо, говорит она, записывать надо все и всегда, ведь чего не запишешь, того и не существует, а куда мы придем, если не будет учета покупкам и арендам, приходам и расходам. И тогда я, любитель сорить деньгами пуще своего отца, только и думающий, как бы потратиться на красивую одежду и книги, бесполезные, а, пожалуй, и вредные, и которому, не слушая мудрой свекрови, потворствует теперь и жена, доведу-таки семью до полного разорения. И вот, чтобы ее задобрить, я послушно беру тетрадь, обмакиваю перо в чернильницу и пишу.
В одном матушка моя, несомненно, права. Произошедшее нужно записывать сразу, в тот же день, иначе детали, даже самые важные, начинают стираться из памяти, заслоняться другими событиями, что набегают друг на друга, подобно волнам в реке времени, неумолимо продолжающей свой бег. И вот я, поняв, что уже не могу вспомнить точный день появления в нашем доме Катерины, оставляю это место пустым. Не припомню и как звали выжившего из ума мужа монны Джиневры: Филиппо или Донато? Хуже того, когда мы отправились за рабыней и монна Джиневра попросила ее назваться, Катерина произнесла и имя отца, причем эту деталь я хорошо запомнил, поскольку она была весьма необычной, рабыни ведь никогда не говорят имени отца, у них нет прошлого. Но, к сожалению, в тот злополучный день я плохо расслышал ее слова, должно быть, что-то вроде Катерина, дочь Якова или Якува, не знаю, а может, это было какое-то варварское имя, свойственное ее народу, так что здесь я поставлю прочерк, как и на месте имени отца посредника, о котором я помню только, что звали его Рустико, разносчик.
Пора в путь. Я еду верхом, Лена, Катерина и Мария, все в простой, легкой одежде, – в повозке, которой правит Андреа. Мы пересекаем Понте-Рубаконте, покидаем зачумленный город через ворота Сан-Никколо и наконец, миновав Понте-а-Эма и городок Антеллу, подъезжаем к нашей древней башне, что высится, белея, над господским домом и домишками работников, уже поджидающих нас на гумне с женами, семьями и многочисленными детишками.
Именно здесь, в Антелле, в ярком свете деревенского лета я впервые могу разглядеть Катерину, ведь прежде, в нашем флорентийском доме она не попадала в поле моего зрения, разве только на мгновение, безымянной фигурой, что входила в покои жены и покидала их. А я – я никогда не обращал на нее внимания. Здесь, в Антелле, сбылось наконец то, что я обещал Лене. Мне позволили наблюдать за ритуалом кормления грудью. Освободившись от назойливого присутствия моей матери, Лена чувствует себя здесь гораздо свободнее, одевается по-крестьянски просто. Она оставила во Флоренции всю свою тяжелую, не подходящую для этой жары одежду. Как подумаю, сколько стоили ее жилеты-джорнеи, все эти чоппы, чоппетты и рукава к ним, а хуже всего – роскошное алое платье с вычурными узорами, расшитое золотом и жемчугом… Когда вернемся, велю их спороть, жемчужины всегда пригодятся, их вполне можно перепродать.
Иной раз Лена ходит здесь босиком: в какой бы ярости была моя мать, узнай она об этом! Она даже велела положить перину для Катерины в угол ее собственной комнаты, рядом с колыбелью Марии. Это тоже разозлило бы монну Джованну: виданное ли дело спать с рабыней? Я же нахожу более удобным спать во второй комнате, вместе с Андреа; не важно, что это мой слуга, для меня он почти как брат: я слежу за тем, во что он одевается, и стараюсь не журить за единственный его порок, которому, впрочем, тоже позволяю ему предаваться с умеренностью, – страсть к игре. Во время кормления Лена не оставляет Катерину на перине, но позволяет ей расположиться на семейном ложе, высокой деревянной кровати, а сама устраивается рядом, поглаживая Марию по головке, шепчет ей самые прекрасные в мире слова, поет колыбельные, когда малышка, насытившись, засыпает.
И когда я, робко приоткрыв дверь, заглядываю в их комнату, погруженную в полумрак прикрытыми ставнями, спасающими от беспощадной жары и яркого полуденного солнца, это чудесное единение трех наполненных жизнью тел, Лены, Катерины и Марии, представляется мне почти священным образом. Вот Лена, приложившая Марию к налитой Катерининой груди и сама усевшаяся рядом, вот малышка, прильнувшая к кормилице и начавшая сосать. Катерина, тоже нисколько не смущенная моим присутствием, закрывает глаза и улыбается, мягкой, едва различимой в уголках приоткрытых губ улыбкой, от которой веет бесконечным горем: быть может, она думает о сыне, с которым ее разлучили. Лена знаком приглашает меня присесть на табурет возле кровати, протягивает свою теплую руку. И я замираю в созерцании, как замирает в этот миг время вокруг нас. Кажется, будто я слышу каждый самый тихий звук, проникаюсь каждым мигом этого чуда жизни здесь и сейчас: губы Марии, грудь Катерины, дыхание Лены, жужжание мухи, пытающейся выбраться из-под шторы, далекое стрекотание цикады, взмах крыла где-то там, в бесконечной синеве неба…
Лена начинает заговаривать с Катериной, а иногда и я прислушиваюсь к ним, с любопытством разглядывая эту дикарку, которая, однако, манерами, характером и каким-то особым чувством красоты и гармонии больше похожа на принцессу. К тому же, если верить монне Джиневре, ее хозяйке, она обладает необычайным талантом: умеет рисовать лучше иных художников. Вернувшись во Флоренцию, я непременно это проверю, быть может, покажу ей рисунки в моих книгах или свожу в Санта-Кроче, чтобы для нас провели службу в нашей семейной капелле, самой прекрасной во Флоренции. Мне хочется показать Катерине фрески, которыми она расписана. Сейчас я понимаю, что, увидев ее без чепца, с распущенными волосами, прекрасными, струящимися, золотистыми от природы, я мысленно сравнил Катерину с одной из фигур в капелле, той, что с самого детства производила на меня сильнейшее впечатление: святой мученицы Аполлонии, которую один из мучителей силой удерживает за волосы, а другой палач, словно цирюльник, вырывает у нее изо рта один за другим все зубы. К счастью, Катерина – не Аполлония, ее белые зубы здоровы, и нет на свете человека столь жестокого, чтобы их вырвать.
Постепенно открываясь Лене, Катерина рассказывает ей невероятную историю своей недолгой жизни: мол, она дочь князя одного воинственного племени, обитающего в горах над Великим морем, мифической области, лежащей сразу за Колхидой, откуда аргонавты похитили золотое руно. Возможно, родина ее – древняя страна амазонок, ведь сама с ранней юности она была свирепой конной воительницей, а с недавних пор, обнаружив необычное для женщин влечение к лошадям, холит и ласкает моего коня, того, что со звездой на лбу, кажется, даже разговаривает с ним и успокаивает, когда тот нервничает, чего сам я сделать не могу. Видно, что она дикарка: стоило нам приехать в деревню, словно расцвела и повсюду ходит босиком. Но, возможно, именно благодаря своему варварскому происхождению она куда ближе нас к природному типу, суровому первобытному человеку, вскормленному непосредственно матерью-землей. Чтобы не испортилось молоко, мы стараемся оградить ее от тяжелой работы, сажаем с нами за стол и следим, чтобы хорошенько поела. Овощи и фрукты она обожает и абрикосы бог знает отчего любит до безумия. Катерина – крещеная христианка, хотя молитв и не знает, и Лена, желая ей помочь, водит ее с малышкой на руках на мессу в маленькую часовню при вилле, куда каждое воскресенье наезжает священник из Антеллы. Она кажется очень набожной, а когда видит крест и образ Богоматери Млекопитательницы, подаренный некогда моему деду одним из мастеров, расписавших часовню, глаза ее всегда мокры от слез.