Карло Вечче – Улыбка Катерины. История матери Леонардо (страница 59)
Козимо Медичи, вернувшись в 1434 году из ссылки, к которой его приговорили друзья моего покойного отца, Альбицци и Строцци, отомстил обидчикам, изгнав их всех из Флоренции на веки вечные. Ко мне же он, непонятно почему, всегда относился с простодушным патернализмом. Разумеется, ему было известно, что я обучался у Филельфо, который был ему врагом и которого также вынудили бежать, пригрозив отрезать его злобный язык, если он только когда-нибудь посмеет вернуться. Впрочем, убедившись, что я вполне безобиден, Козимо впустил меня в свой круг, дозволив посещать близких ему интеллектуалов, свободно обмениваться и пользоваться книгами, но прежде позаботился, чтобы я был систематически и навсегда отстранен от непосредственного участия в политической жизни города, от всех должностей и общественных обязанностей. Ему было довольно того, чтобы я послушно сидел в золотой клетке собственного замка вместе с матерью и прочими женщинами да время от времени, когда мне оказывали такую честь, гарцевал перед толпой с гонфалоном. В итоге для горожан я был никем, словно меня и не существовало вовсе. Я не был купцом, не записывался ни в один цех, не имел никакого дела, не занимал должности. В общем, был просто рыцарем, Франческо Маттео Кастеллани.
Но кое для кого я все-таки продолжал существовать, и имя мое было вписано несмываемыми чернилами в их безжалостные реестры: мое состояние медленно, но верно пожирали налоговые службы флорентийской коммуны. В конце концов мать заставила меня взглянуть правде в глаза и осознать, что мы рискуем потерять даже и сам замок. Тогда-то я и начал делать то, что делают все прочие торговцы и горожане, кому небезразличны их семья, имущество и добрая память, – купил в лавке несколько тетрадей чистейшей канцелярской бумаги и засел за воспоминания. В начале, разумеется, поставил монограмму имени Иисуса Христа на греческом,
Первым воспоминанием, помещенным на следующей странице, стала как раз та афера, что помогла мне спасти дом, проданный в сентябре прошлого года городскими властями за смехотворную сумму, каплю в море моих долгов, накопившихся из-за невыплаченных вовремя налогов; однако мне удалось подстроить, чтобы его вместе с имением в Антелле и кое-какой другой собственностью выкупило для меня подставное лицо, один бедолага из Сан-Джиминьяно. И то было лишь одно из многих воспоминаний, которые я намеревался посвятить управлению домом и прочими нашими владениями, защите их от алчной казны и хищных родственников: фиктивным продажам с целью уклонения от уплаты податей, сдаче внаем домишек, особенно примыкающих к замку, склоки, тяжбы и договоренности с кузенами касательно тех частей замка, что по-прежнему принадлежали им со времен дяди Ванни. Те еще хлопоты!
Но из всех этих владений, частью которых напрямую управляла моя мать, пускай и с помощью бдительного счетовода, лишь одно в самом деле доставляло мне радость – старая пекарня у самого дома, поскольку оттуда поднимался, окутывая весь палаццо, запах горячего ароматного хлеба, запах детства. Я следил за тем, чтобы арендаторы не переводились, а печь не простаивала, всемерно поддерживая пекарей и поваров, что там трудились. В хорошем хлебе у нас никогда не было недостатка, в договорах непременно прописывалось, чтобы хлеб и жаркое для нашего стола непременно поступали именно отсюда.
Казалось, я наконец повзрослел, подошло время взять себе жену. Так что в том же 1436 году я обвенчался с Джиневрой ди Палла Строцци. С политической точки зрения это было колоссальным просчетом, усугубившим мое и без того неважное положение в обществе, ведь Палла, заклятый враг Козимо, к тому времени уже находился в изгнании, из которого ему не суждено было вернуться. Но десятью годами ранее об этом союзе мечтал еще мой отец, впрочем, кто знает, довелось ли ему обсудить это с Паллой хотя бы в качестве шутки. Мать моя, овдовев, не желала замечать изменений в политике и считала своим долгом, пусть и посмертно, осуществить мечту о столь именитом родстве и получить возможность рассказывать, что ее сын был зятем великого Паллы, а значит, практически братом его детей.
Джиневра вышла замуж совсем малышкой, тринадцати лет от роду, а умерла восемь лет спустя, так и не успев родить мне ребенка. Собственно, в этом не было ничего удивительного. Наш брак, по сути, не состоялся, ведь я опасался даже прикоснуться к этой хрупкой, меланхоличной девушке, как, впрочем, и она, и если между нами когда что происходило, это случалось так редко, целомудренно и бесплодно, что скорее нас следовало считать братом и сестрой. Возможно, нас сдерживало ощущение и даже осознание того, что мы очень, чтобы не сказать слишком, похожи – сложением и лицом, но также характером и манерами. Мы были словно двойниками друг друга, оба – жертвы жестокого времени и общества, оба закрыты от внешнего мира и напуганы бушующей рекой жизни.
Течение этой реки Джиневра покинула рано, причалив к брегу смерти в расцвете юности, и тем исполнила желание древних мудрецов, для меня не сбывшееся. В последнее время она становилась все бледнее и лихорадочнее, что поначалу казалось легким недомоганием, но затем стала задыхаться, появился надрывный, нездоровый кашель, оставлявший на ее белоснежных надушенных льняных платках блеклые соцветия красных пятнышек. Лекарь, обычно посещавший нас, внимательно осмотрел ее. Послушал дыхание, исследовал кал, понюхал и попробовал на вкус мочу, не забыв ознакомиться с листком гороскопа, который известный астролог составил для нее сразу после рождения и в котором предсказывалась долгая и безмятежная жизнь. Диагноз не вызывал у него сомнений. Он посоветовал нам немедленно отправить Джиневру в Петриоло: тамошняя чудодейственная вода горячее, чем разогретая трехдневной лихорадкой кровь, она разгонит и смягчит ее гуморы, каковые,
Помню, как в день 23 марта 1444 года Джиневра отправилась в путь в нанятой вместе с возницей дорожной повозке, взяв с собой невестку, Катерину Пандольфини, множество корзин с бельем, лекарствами и сладостями, а также и нескольких слуг, разумеется шедших пешком. Помню, как она, улыбаясь, прощалась со мной, ее легкую чоппу из белой каразеи с короткими рукавами-фонариками поверх льняной юбки, отороченной зеленым сукном. Весна и впрямь внушила ей надежду на излечение, и через месяц я послал за ней верного слугу, Андреа ди Николо да Сан-Кашиано, с тремя лошадьми. Но то была лишь иллюзия.
Помню, как в день 13 октября вышеупомянутого года по воле Господа нашего, по милости Его и благодати блаженная душа Джиневры призвана была в сонм избранных для вечной жизни. Аминь.
Провернув ключ в замке, я открываю сундук. В темноте на ощупь нахожу все то, что тайно храню здесь и что стоит для меня неизмеримо больше любой записной книжки и этих бесцветных воспоминаний, которые я и пишу-то без особого желания, просто потому, что мне это посоветовали. Ибо в сундуке вещи, не слова. Священные реликвии, коим должно поклоняться, драгоценные амулеты, хрупкие осязаемые следы исчезнувших жизней, нити, чтобы найти путь в лабиринте, возможно, они позволят мне дотянуться до иного, непознаваемого и непроницаемого измерения.
Локон Джиневры, тончайших и мягких, словно шелковые нити, волос, который я срезал тайком, когда она уже пребывала в вечном сне на смертном одре, и завернул в вышитый платок, до сих пор хранящий ее почти неуловимый запах. Еще один льняной платок, испещренный мелкими пятнышками ее драгоценной крови. Шкатулка из слоновой кости с гребнем, кольцами, подвесками, серьгами и встроенным зеркальцем, что, как и все зеркала, должно быть запотевая от дыхания в те минуты, когда она в него смотрелась, запечатлело и часть ее души. Тонкая, длинная, полупрозрачная шелковая камиза с золотой каймой: когда Джиневра надевала ее на голое тело, та слегка распахивалась на плоской, незрелой еще груди, едва обозначенной крохотными сосками, и супруга моя казалась мне тогда чистым ангелом небесным, и я становился на колени, припадал к ее ногам и целовал кончики пальцев, а после, с трепетом покинув ее комнату, уходил спать в свою, ибо мы никогда не спали вместе. Пожелтевший платок, пропитанный солоноватой жидкостью, которую она как-то раз позволила мне вылизать у нее между ног, все еще помнящий запах, опьянивший меня в тот миг, когда я погрузил лицо в ее нежный пушок, прежде чем бежать прочь в ужасе от кощунственного жеста, что я себе позволил.